Мы так устали от слов и дела,И, правда, остался только страх…Вспорхнула птица и улетела,Что же, – лови ее в облаках!Первые дни и первые встречиОставили только след золотой…Я помню, был блаженный вечер,Иду, – а домик давно пустой.Лишь солнце плывет над грустным миром,Где забыть, – забыть ничего нельзя,Этих грязных ночей в хулиганских трактирах,Где кто-нибудь вдруг среди песен и пира,Встает: «Здравствуй, смерть моя!»
«Летят и дни, и тревоги…»
Летят и дни, и тревоги…Все ниже головы склоненные.Заносит ласковым снегомВетер улицы пустынные.А кто придет, кто остановится,Заглянет в окошко разрисованное,Кто, к стеклу прильнув, подивитсяНа
ясные складки савана?
«Но, правда, жить и помнить скучно…»
Георгию Иванову
Но, правда, жить и помнить скучно!И падающие года,Как дождик, серый и беззвучный,Не очаруют никогда.Летит стрела… Огни, любови,Глухие отплески весла,Вот, – ручеек холодной крови,И раненая умерла.Так. Близок час, – и свет прощальныйПрольет вечерняя заря.И к «берегам отчизны дальней»Мой челн отпустят якоря.
«Вышел я на гору высокую…»
Вышел я на гору высокую,Вышел, – глянул в бездну глубокуюИ гляжу.Тишина, о ширь голубая,Трудно я из дальнего краяК тебе прихожу.Но любовь! Любовь обманула,Это молния взвилась, блеснула, —Где она?Помню, люди – в норах, что мыши,И над бедной железной крышейСтоит луна.Все прошло… И я теряю,Все, что видел и все, что знаю,Мать моя!Мать моя, нежная пустыня,Высоким своим покровом синимПокрой меня!
Из сборника «Чистилище»
(1922)
«Звенели, пели. Грязное сукно…»
Звенели, пели. Грязное сукно,И свечи тают. «Ваша тройка бита.Позвольте красненькую. За напитокНе беспокойтесь». И опять вино,И снова звон. Ложится синий дым.Все тонет – золото, окно и люди,И белый снег. По улицам ночнымПойдем, мой друг, и этот дом забудем.И мы выходим. Только я один,И ветер воет, пароходы вторят.Нет, я не Байрон, и не арлекин,Что делать мне с тобою, сердце-море?Пойдем, пойдем… Ни денег, ни вина.Ты видишь небо, и метель, и трубы?Ты Музу видишь, и уже онаОледеневшие целует губы.1916
Воробьевы горы
Звенит гармоника. Летят качели.«Не шей мне, матерь, красный сарафан».Я не хочу вина. И так я пьян.Я песню слушаю под тенью ели.Я вижу город в голубой купели,Там белый Кремль – замоскворецкий стан,Дым, колокольни, стены, царь-Иван,Да розы и чахотка на панели.Мне грустно, друг. Поговори со мной.В твоей России холодно весной,Твоя лазурь стирается и вянет.Лежит Москва. И смертная печальЗдесь семечки лущит, да песню тянет,И плечи кутает в цветную шаль.1917
«Тогда от Балтийского моря…»
Тогда от Балтийского моряМы медленно отступалиПо размытым полям… ЗвездыЕще высоко горели,Еще победы мы ждалиНад императором немецким,И холодный сентябрьский ветерЗвенел в телеграфных нитяхИ глухо под тополямиЕще шелестел листвою.Ночь. Зеленые ракетыТо взлетали, то гасли в небе,Лай надтреснутый доносилсяИз-за лагеря, и под скатомРобко вспыхивала спичка.Тогда – еще и донынеМне виден луч синеватый, —Из мглы, по рядам пробираясь,Между смолкнувших пулеметов,Меж еще веселых солдат,Сытых, да вспоминающихПетербургские кабаки,Пришла, не знаю откуда,Царица неба – Венера,Не полярным снегом одета,Не пеной Архипелага,Пришла и прозрачною теньюУ белой березы стала.Точно сон глубокий спустилсяПокровом звездным. ПолусловомРечь оборвалась, тяжелеяРуки застыли… Лишь далекийЗвон долетел и замер. ТихоЯ спросил: «царица,Ты зачем посетила лагерь?»Но безмолвно она гляделаЗа холм, и мне показалось,Что вестницы смерти смотрятТак на воинов обреченных,И что так же она смотрелаНа южное, тесное поле,Когда грудь земли пылалаЗлатокованными щитами,Гул гортанного рева несся,Паруса кораблей взлетали,И
вдали голубое мореУ подножия Трои билось.1919
«О мертвом царевиче Дмитрии…»
О мертвом царевиче ДмитрииИ о матери его, о стрельцамиЗарезанных в Кремле, быть может,О разбойнике, на большой дорогеУбитом в драке, о солдате,Забытом в поле, и дажеО тех, кто ветренной ночьюЦеплялись за мерзлые канатыТонущей «Лузитании»И, уже онемев, смотрелиНа темное, жадное море,Каждое утро и каждый вечер,И ночью, привстав на кровати,Кто-нибудь умоляет БогаПрощение дать и блаженство.Помяни же и человека,Который в Угличе не был,Убийц не просил о пощадеИ плеска Марны не слышал,И льдистых громад не видел,Но уже семнадцатой ночью,Не дыша и не двигаясь, в доме,Занесенном до крыши снегом,Смотрит на тихий месяцИ пересохшими губамиПовторяет имя Александра.1920
«О, жизнь моя! Не надо суеты…»
О, жизнь моя! Не надо суеты,Не надо жалоб, – это все пустое.Покой нисходит в мир, – ищи и ты покоя.Мне хочется, чтоб снег тяжелый лег,Тянулся небосвод прозрачно-синий,И чтоб я жил, и чувствовать бы могНа сердце лед и на деревьях иней.1920
«Когда, в предсмертной нежности слабея…»
Когда, в предсмертной нежности слабея,Как стон плывущей головы,Умолкнет голос бедного ОрфеяНа голубых волнах Невы,Когда, открывшись италийским далям,Все небо станет голубеть,И девять Муз под траурным вуалемПридут на набережной петь,Там, за рекой, пройдя свою дорогуИ робко стоя у ворот,Там, на суде, – что я отвечу Богу,Когда настанет мой черед?1919
«По темно-голубому небу мчались…»
По темно-голубому небу мчалисьКрутые облака. Дул ветер южный,Клубя густую пыль. На тротуарахТеснились люди. Темными рядами,Сверкая сталью, конные войскаТянулись неподвижно. Крик нестройныйРожком летящего автомобиляПрорезывался изредка. РазносчикТолкался, предлагая апельсиныИ грязные орехи. Вдруг пронессяПо улице широкой и пустойКарьером офицер какой-то, шарфомКак бы давая знак, и тишинаСменила сразу гул и общий говор,И долго слышался лишь стук короткийКопыт о гладкие торцы. ПотомОпять все смолкло, даже облакаКак бы застыли в небе. Я спросилУ старика, который под стеноюСтоял не шевелясь, зачем собралосьВсе это множество людей. С усильемОстановил на мне он тусклый взглядИ прошептал чуть слышно: «Император».И стал я ждать. Часы тянулись, илиМинуты лишь, – не помню я… НиктоТогда уж не был в силах помнить время.И вдруг протяжно, будто бы на днеОгромной пропасти, запели трубы,И медь литавров дрогнула, и белыйДымок взвился до неба, и знаменаПод звон победоносной МарсельезыПоникли до земли, как золотыеЛохмотья славы… И невдалекеУвидел человека я. Под нимСтупал неторопливо белый конь,И, отступя шагов на двадцать, шлаВ тяжелых, кованных мундирах горстьКаких-то пышных всадников. Но онБыл в сером сюртуке и треугольнойПотертой шляпе… О, и твердь, и воды,И ротозеи, и солдаты, – всеПреобразились в миг, и миллионыРасширенных, горящих, жадных глазЕго черты ловили. Сжав поводья,Он ехал, и, казалось, тяжесть снаЕще не мог он сбросить, и не могПошевелить рукой… Сто лет, сто днейКак бы туман стояли. Перед нимАрколь дымился где-то, иль ПарижКровавый буйствовал, иль в нашем солнцеУзнать хотел он солнце Аустерлица,Иль слышался ему унылый гулИ плеск ленивых волн у скал Елены,Не знаю я, но безразличный взглядНе замечал, казалось мне, ни зданий,Ни памятников, ни полков, ни дажеТрехцветных флагов… Ширясь и растя,Как у архангелов, гремели трубыО славе мира, лошадь тяжелоИ медленно ступала, и не смелНикто ни двинуться, ни молвить слова.Когда ж за красной аркой ИмператорСкрываться стал, и, точно обезумев,За ним толпою побежали люди,Сбивая и давя друг друга, – яЗа тенью исчезающей егоЛишь в силах был следить, и мне подобныхНемало было… Помню, вечерело, И был неярко озарен весь городБледнозеленым заревом заката,Сиявшим над Адмиралтейством.1916