Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Собрание сочинений в 2-х томах. Т.I : Стиховорения и поэмы
Шрифт:

О ДЕТСКОЙ МОЛИТВЕ («Мы молимся в битве…») [294]

Мы молимся в битве, В болезни, под гнетом бессилья, А детской молитве Дарованы легкие крылья; Мы просим и плачем, А там говорят как о должном, — И как же иначе Твердить о таком невозможном, Как в осень о лете, О лете еще небывалом, А то о предмете Таком умилительно малом, Как встреча с лошадкой На утренней ранней прогулке, И даже о сладкой, Посыпанной сахаром булке. Нужны ли поклоны? И так, для других незаметно, С высокой иконы Господь улыбнулся ответно. И, сном онемелый, Увидит счастливый ребенок, Как ангельски-белый К нему подойдет жеребенок И станет ласкаться, Доверчив, игрив и послушен… Легко догадаться, Что будет по-дружески скушан Тот с кремовым слоем Пирог золотистый, воздушный, Который обоим Предложит Хозяин радушный Высокого рая, Цветов и лужаек зеленых. И, мать умиляя, Во сне улыбнется ребенок. Вы скажете: «Снится! Мелькнуло на миг и погасло!» Вам лучше бы — ситца, Картошки, бобового масла; Ведь вам для утробы, Для вашей вещуньи угрюмой: Еще и еще бы — И бочкой, и возом, и суммой! И бьете поклоны, И даже обедня пропета. Но с темной иконы, Увы, не дождаться ответа! Да, снится, конечно, Но только Господь,
а не ситцы,
И разве не вечно Поэты и дети — сновидцы!

294

О детской молитве («Мы молимся в битве…»). Р. 1943, № 14.

НАЧАЛО КНИГИ («Живущие в грохоте зычном…») [295]

Живущие в грохоте зычном Еще небывалой эпохи, Дробящей бетонные глыбы, Разящей и плавящей медь — О комнатном, маленьком, личном, О горе, о взоре, о вздохе, О вздоре на всяческий выбор Мы право имеем ли петь? Изъяты из общего строя, Под некой стеклянною банкой, Живем в ограниченном круге, Ничтожной судьбы соловьи, Не видя вспылавшего боя, Не слыша гремящего танка, На дудочке, глупой подруге, Выводим мы песни свои. Но всё же не хмурься, потомок, Когда посторонней заботой, Направленной к пыли газетной, Отыщешь и эту тетрадь, — Пусть робкий мой голос негромок, Но всё-таки верною нотой Мне в этой глуши безответной Порой удавалось звучать.

295

Начало книги («Живущие в грохоте зычном…»). Р. 1943, № 26. Вероятно, стихотворение должно было стоять как вступительное в сборнике Несмелова, который он собирался издать после «Белой флотилии» (см. предисловие).

ПУШКИНСКИЙ МОТИВ («Поэтам часто говорят с укором…») [296]

Румяный критик мой, насмешник толстопузый…

Пушкин

Поэтам часто говорят с укором: «Вот Пушкин — да, вот это был поэт!» И этим как бы называют вздором Их честный труд уже немалых лет. Он так надменен, критик толстопузый! Привычные слова ему легки, Хотя из всех князей российской музы Он помнит только полторы строки. И вечен он. Бессмертье уготовил Ему властитель подземельных сил: Он Лермонтова Пушкиным злословил, А Пушкина Державиным корил! Приват-доцентик, адвокатик тусклый, Он, шамкающий в критике мертво, И против Блока напрягает мускул, Чтоб в сатаниста превратить его! Убрать курилку? Нет, зачем — не надо! Пускай живет, пускай чадит, злодей: Он за собою гонит только стадо, Процеживая сквозь него людей. Уйдемте прочь, уйдемте, не переча! Но знайте все, послушные ему, Что он, в лице Булгарина и Греча, Жизнь Пушкина окутал в смерть и тьму, Что хвалит он его — не понимая: Он имя, драгоценное векам, Кощунственно, как палку, поднимает, Чтоб тупо колотить по черепам!

296

Пушкинский мотив («Поэтам часто говорят с укором…»). Р. 1943, № 27. Эпиграф — первая строка стихотворения А.С. Пушкина (осень 1830 г.).

СТАРОЕ КЛАДБИЩЕ (I–III) [297]

Памяти строителей Харбина

I Жизнь новый город строила, и с ним Возникло рядом кладбище. Законно За жизнью смерть шагает неуклонно, Чтобы жилось просторнее живым. Но явно жизнь с обилием своим Опережает факел похоронный, — И, сетью улиц тесно окруженный, Погост стал как бы садом городским. И это кладбище теперь недаром Возросший город называет старым Там братские могилы, там, с угла, Глядит на запад из-под веток вяза Печальный бюст, два бронзовые глаза Задумчивая тень обволокла. II А ночью там мерцают огоньки, Горят неугасимые лампады, Их алые и голубые взгляды Доброжелательны, ясны, легки. Отделены от городской реки Чертой тяжелой каменной ограды, Они на жизнь взирают без досады, Без зависти, томленья и тоски. И, не смущаясь их соседством скучным, Жизнь рядом следует… то равнодушным Солдатом в грубых толстых башмаках, То стайкой кули с говором болтливым, То мною, пешеходом молчаливым, С тревогой и заботою в глазах. III Я прохожу и думаю о тех, Сложивших здесь и гордость, и печали, Что знаками первоначальных вех На улицы пустыню размечали. Они кирку и молот поднимали, Прекрасен был их плодотворный век — Он доказал, что русский человек Везде силен, куда б его ни слали! И это кладбище волнует нас Воспоминаньями: в заветный час Его мы видим — монумент былого. И, может быть, для этого горят Глаза могил. Об этом лишь молчат Огни и алого, и голубого.

297

Старое кладбище (I–III). Р. 1943, № 32.

ГЕРАНЬ («Вот послушай: осенью неранней…») [298]

Средь жизни, грустью сумерек объятой, Поэт — ее хранитель и глашатай

Б. Пастернак

Вот послушай: осенью неранней (Стали к утру стекла замерзать) Мне вазон поставили герани И сказали: надо поливать. Что ж, извольте. Как-то справясь с ленью, Ни один не пропуская срок, Я трудился — и привык к растенью, Захудалый полюбил цветок. Ах, зима! Вставало, заходило Где-то солнце, но в мое окно, В серый сумрак комнаты унылой Не кидало ни луча оно. И, к цветку приставлен, точно нянька, Видел я в холодной тишине, Что хиреет бедная геранька, На зиму порученная мне. Все-таки жалел я свой заморыш, Всё, что мог, я делал для него, И моя заботливость, как сторож, Только крепче берегла его. И чудесно дело обернулось По весне, когда февральским днем Солнышко впервые дотянулось До цветка внимательным лучом. Раз и два — всё чаще это было, Всё теплее медлил взор луча, И, пожалуй, это походило На визит веселого врача, — Он входил и уходил: немало, Видно, хворых было от зимы, Но уже больному легче стало, Оба вдруг повеселели мы. На цветке, недавно полуголом, Засияла новая листва, — Скоро стал он пышным и веселым, Полным молодого торжества. Все листочки (не чудесно ль это?) Повернулись лапками к окну — К роднику спасающего света, Голубую льющему волну. И с веселым удовлетвореньем Я глядел на это торжество, Царственно вознагражден растеньем, Молодою красотой его. И горжусь я, что зимою черствой, Оставляя книгу и тетрадь, Не щадил ни лени, ни упорства, Чтобы жизнь растенья отстоять. Послужил и делом я и словом, Милой жизни воздавая дань, И, быть может, на суде Христовом Мне зачтется эта вот герань.

298

Герань («Вот послушай: осенью недавней…»). Р. 1943, № 33. Печ. по: Лира (Харбин, 1945). Автограф — в собрании Л. Хаиндровой, с незначительными разночтениями. Источник, из которого взят эпиграф за подписью «Б. Пастернак», разыскать не удалось.

ДВАДЦАТАЯ ГОДОВЩИНА («Из зеленой воды поднималась рука золотая…») [299]

Из зеленой воды поднималась рука золотая, Устремлялась
вперед, увлекая плечо за собой,
И скрывалась, плеснув; и тогда появлялась другая И за первой гналась, занесенная над головой.
Как русалка смеясь, ты за поручни трапа схватилась, Возбужденно дыша, поднялась по ступеням легко, На ладони мои голубая вода заструилась, Золотая вода с твоего голубого трико. Ты сказала: «Ну вот… завтра утром. Придете проститься? И хотите ли вы, чтоб писала я вам иногда? Впрочем, вечер велик… С вами лодка… И может случиться, Что последняя ночь не отпустит меня никуда». Я ответил: «О нет! Ни прощания у парохода, Ни открыток с чужих и неведомых мне островов, Что напрасно таить? Нам обоим нужнее свобода; Чтобы вас сохранить, я навеки проститься готов». «Хорошо!» — И легко я пожал загорелую руку И ладейка моя закачалась на синей волне. Так бестрепетно мы обрекали себя на разлуку, До сих пор этот час горькой музыкой слышится мне. И, кивнув головой, ты исчезла в стеклянной кабине, Где английская речь, где кому-то визжал граммофон. Море млело в заре. Над его безмятежной пустыней, Темно-синей уже, опаленно синел небосклон. Очерк яхты чернел, уплывал, умалялся печально. Я всё ждал, сторожил, не появится ль твой силуэт, А за лодкой моей, за кормою, звеневшей хрустально, Расплываясь, бежал золотой и сияющий след. Он пылал, он горел — так случается часто в июле, С легких весел моих падал жидкий огонь голубой, Друг для друга тогда мы с тобой навсегда потонули В нарастающей тьме ночи огненной и колдовской. Но как мужественно это пение мудрой печали, С ней и жить хорошо, с нею будет легко умирать. А иначе случись, мы бы счастливы были едва ли, Да и этих стихов никогда бы мне не написать!

299

Двадцатая годовщина («Из зеленой воды поднималась рука…»). Р. 1944, № 14; под заголовком «Далекому вечеру». Автограф, по которому уточнен текст и название, — в собрании Л. Хаиндровой.

ПЬЯНЫЙ ВИЗИТЕР («У твоей звоню я двери…») [300]

У твоей звоню я двери, В снежных хлопьях весь. Заблудившийся, я верю, Что еще ты здесь. Что любимый голос встретит, Голос стольких клятв, Что всю душу мне осветит Засиявший взгляд, Что опять отдамся взгляду, Счастью моему, И войду, и рядом сяду, Крепко обниму. Ожиданья срок огромный, Тяжесть мигов-гирь… Почему за дверью темной Не твои шаги? Кто глумится, брызнув светом В щель дыры дверной, Говорит, что «В доме этом Нет давно такой»? Знаю, знаю! Снова бреду Отданный во власть, Я хочу хотя бы к следу Милому припасть. Ах, не так ли пес отсталый Ищет милых ног? Хоть на срок пустите малый Через ваш порог! Запах счастья, зов единый Я в душе таю, Потерявший господина, Госпожу свою! И, единственный из множеств, Изо всех — один, Он рассеяться не может В пустырях годин. Прочь с дороги! В вашем склепе Сонм моих потерь! Но с железным лязгом цепи Пасть смыкает дверь. «Сумасшедший, или пьяный!» — Говорят за ней, И пылает круг багряный В голове моей.

300

Пьяный визитер («У твоей звоню я двери…»). Автограф (приложено к последнему письму Несмелова к Л. Хаиндровой от 15 апреля 1943 г.).

ПОСЛЕДНИЙ ПУТЬ («Был яркий полдень. Обжигало…») [301]

Был яркий полдень. Обжигало Морозом непокрытый лоб. Медлительно толпа шагала. Серебряный качался гроб. Звучал высокий голос в хоре, Взлетал и, улетая, гас, — Так чистый плач взносило горе В последний расставанья час. Затихла улица тревожно, Настороженно замерла, — В любое сердце осторожно Входила острая игла. Как раскаленное железо, Терзал вопрос сердца людей: Зачем жестоко перерезан Цветущий стебель юных дней? Печать тоски была на лицах, И был мороз, и полдень был… И ветер смерти на ресницах У женщин слезы леденил…

301

Последний путь («Был ярок полдень. Обжигало…»). «Светлое кольцо» (Харбин, 1944). Сборник посвящен памяти поэтессы Нины К. Завадской (апрель 1928, Харбин — 18 ноября 1943, Харбин), скончавшейся от тифа. Посмертно вышел вышеназванный сборник, включивший стихи самой Завадской и стихи, написанные ее памяти.

ЧАСОВЩИК («Зимний день светил в окошке скупо…») [302]

Зимний день светил в окошке скупо. Я издрог — пришел издалека. …Лобзик, сверла, верстачок и лупа, — Оловянный глаз часовщика. Мучила какая-то забота, Тягостью большое обременя. Жаловался я, а он работал, Слушая внимательно меня. А потом, расстроенный рассказом, В огорченные мои глаза Заглянул своим стеклянным глазом И, качая головой, сказал: «Вы в скитаньях — маленькие дети, Нам бы вечный сетовать черед, Ибо скоро два тысячелетья, Как рассеян избранный народ. Обмелело, расплескалось море, Но всё так же солоно оно: Наше горе — это ваше горе, Лишь тысячелетнее оно И в трущобах всякого изгнанья С нищетой лохмотьев и прорех — Слышен голос древнего рыданья С тростниковых вавилонских рек». И умолк. И на металл направил Острие скрипящего резца… Был лобастый, как апостол Павел, Часовщик с глазами мудреца.

302

Часовщик («Зимний день светил в окошке скупо…»). Р. 1944, № 3.

ВЕЛИКИМ ПОСТОМ («Как говорит внимательный анализ…») [303]

Как говорит внимательный анализ, За четверть века беженской судьбы (Не без печали и не без борьбы) От многого мы всё же отказались. Но веру нашу свято мы храним, Мы прадедовский бережем обычай, И мы потерь не сделали добычей То, что считаем русским и святым. Хотя бы взять начальные недели Вот этого Великого поста: Мы снова у подножия Креста, Постимся мы… говеем, отговели. Чем нам трудней, тем крепче вера в нас. И в этом, думается, наша сила: Как древних предков, нас благословила Твоя рука, Нерукотворный Спас! С какою бы гримасою суровой Грядущий день ни выходил из тьмы. Но русской вере не изменим мы И не забудем языка родного!

303

Великим постом («Как говорит внимательный анализ…»). Р. 1944, № 9.

ЖЕНА ГУСАРА («Говорит она, что ей тридцать лет…») [304]

Говорит она, что ей тридцать лет, Но, конечно, ей много больше. Первый муж ее был лихой корнет — Он изрублен на Стыри в Польше. И она бледна, и больна она, И не любит второго мужа. Если есть вино, так, пьяным-пьяна, Она песней о прошлом тужит. Это песнь о тех, кто всегда удал — И в любви, и в бою, и в чаре. Первый муж ее часто ей певал О лихом молодом гусаре. И оставил он молодой жене Эту песнь о себе на память, И она ее и тебе, и мне Запевает, блеснув глазами. Но уж голос хрипл у нее, больной, И мне кажется в ночь хмельную, Будто сам мертвец за ее спиной Воет песнь свою полковую. И уж скоро он на коне лихом За любимой примчит подругой, И следы коня на пути ночном Захлестнет голубая вьюга. И умчит она, удальцу верна, От проклятой нужды-болезни. Так в последний раз пропоет струна Молодецкой гусарской песни. Верность есть в любви, верность есть в бою, Нет у Бога прекрасней дара. В ледяной земле спит в чужом краю Молодая жена гусара.

304

Жена гусара («Говорит она, что ей тридцать лет…»). Р. 1944, № 10. В автографе, хранившемся в собрании бывшего редактора «Рубежа» М.С. Рокотова (Бибинова), над текстом был проставлен эпиграф: «Слышен звук фанфар, / Слышен марш полковой».

Поделиться с друзьями: