Мы молимся в битве,В болезни, под гнетом бессилья,А детской молитвеДарованы легкие крылья;Мы просим и плачем,А там говорят как о должном, —И как же иначеТвердить о таком невозможном,Как в осень о лете,О лете еще небывалом,А то о предметеТаком умилительно малом,Как встреча с лошадкойНа утренней ранней прогулке,И даже о сладкой,Посыпанной сахаром булке.Нужны ли поклоны?И так, для других незаметно,С высокой иконыГосподь улыбнулся ответно.И, сном онемелый,Увидит счастливый ребенок,Как ангельски-белыйК нему подойдет жеребенокИ станет ласкаться,Доверчив, игрив и послушен…Легко догадаться,Что будет по-дружески скушанТот с кремовым слоемПирог золотистый, воздушный,Который обоимПредложит Хозяин радушныйВысокого рая,Цветов и лужаек зеленых.И, мать умиляя,Во сне улыбнется ребенок.Вы скажете: «Снится!Мелькнуло на миг и погасло!»Вам лучше бы — ситца,Картошки, бобового масла;Ведь вам для утробы,Для вашей вещуньи угрюмой:Еще и еще бы —И бочкой, и возом, и суммой!И бьете поклоны,И даже обедня пропета.Но с темной иконы,Увы, не дождаться ответа!Да, снится, конечно,Но только Господь,
а не ситцы,И разве не вечноПоэты и дети — сновидцы!
294
О детской молитве(«Мы молимся в битве…»). Р. 1943, № 14.
Живущие в грохоте зычномЕще небывалой эпохи,Дробящей бетонные глыбы,Разящей и плавящей медь —О комнатном, маленьком, личном,О горе, о взоре, о вздохе,О вздоре на всяческий выборМы право имеем ли петь?Изъяты из общего строя,Под некой стеклянною банкой,Живем в ограниченном круге,Ничтожной судьбы соловьи,Не видя вспылавшего боя,Не слыша гремящего танка,На дудочке, глупой подруге,Выводим мы песни свои.Но всё же не хмурься, потомок,Когда посторонней заботой,Направленной к пыли газетной,Отыщешь и эту тетрадь, —Пусть робкий мой голос негромок,Но всё-таки верною нотойМне в этой глуши безответнойПорой удавалось звучать.
295
Начало книги(«Живущие в грохоте зычном…»). Р. 1943, № 26. Вероятно, стихотворение должно было стоять как вступительное в сборнике Несмелова, который он собирался издать после «Белой флотилии» (см. предисловие).
ПУШКИНСКИЙ МОТИВ («Поэтам часто говорят с укором…») [296]
Румяный критик мой,насмешник толстопузый…
Пушкин
Поэтам часто говорят с укором:«Вот Пушкин — да, вот это был поэт!»И этим как бы называют вздоромИх честный труд уже немалых лет.Он так надменен, критик толстопузый!Привычные слова ему легки,Хотя из всех князей российской музыОн помнит только полторы строки.И вечен он. Бессмертье уготовилЕму властитель подземельных сил:Он Лермонтова Пушкиным злословил,А Пушкина Державиным корил!Приват-доцентик, адвокатик тусклый,Он, шамкающий в критике мертво,И против Блока напрягает мускул,Чтоб в сатаниста превратить его!Убрать курилку? Нет, зачем — не надо!Пускай живет, пускай чадит, злодей:Он за собою гонит только стадо,Процеживая сквозь него людей.Уйдемте прочь, уйдемте, не переча!Но знайте все, послушные ему,Что он, в лице Булгарина и Греча,Жизнь Пушкина окутал в смерть и тьму,Что хвалит он его — не понимая:Он имя, драгоценное векам,Кощунственно, как палку, поднимает,Чтоб тупо колотить по черепам!
296
Пушкинский мотив(«Поэтам часто говорят с укором…»). Р. 1943, № 27. Эпиграф — первая строка стихотворения А.С. Пушкина (осень 1830 г.).
IЖизнь новый город строила, и с нимВозникло рядом кладбище. ЗаконноЗа жизнью смерть шагает неуклонно,Чтобы жилось просторнее живым.Но явно жизнь с обилием своимОпережает факел похоронный, —И, сетью улиц тесно окруженный,Погост стал как бы садом городским.И это кладбище теперь недаромВозросший город называет старым—Там братские могилы, там, с угла,Глядит на запад из-под веток вязаПечальный бюст, два бронзовые глазаЗадумчивая тень обволокла.IIА ночью там мерцают огоньки,Горят неугасимые лампады,Их алые и голубые взглядыДоброжелательны, ясны, легки.Отделены от городской рекиЧертой тяжелой каменной ограды,Они на жизнь взирают без досады,Без зависти, томленья и тоски.И, не смущаясь их соседством скучным,Жизнь рядом следует… то равнодушнымСолдатом в грубых толстых башмаках,То стайкой кули с говором болтливым,То мною, пешеходом молчаливым,С тревогой и заботою в глазах.IIIЯ прохожу и думаю о тех,Сложивших здесь и гордость, и печали,Что знаками первоначальных вехНа улицы пустыню размечали.Они кирку и молот поднимали,Прекрасен был их плодотворный век —Он доказал, что русский человекВезде силен, куда б его ни слали!И это кладбище волнует насВоспоминаньями: в заветный часЕго мы видим — монумент былого.И, может быть, для этого горятГлаза могил. Об этом лишь молчатОгни и алого, и голубого.
Средь жизни, грустью сумерек объятой,Поэт — ее хранитель и глашатай
Б. Пастернак
Вот послушай: осенью неранней(Стали к утру стекла замерзать)Мне вазон поставили гераниИ сказали: надо поливать.Что ж, извольте. Как-то справясь с ленью,Ни один не пропуская срок,Я трудился — и привык к растенью,Захудалый полюбил цветок.Ах, зима! Вставало, заходилоГде-то солнце, но в мое окно,В серый сумрак комнаты унылойНе кидало ни луча оно.И, к цветку приставлен, точно нянька,Видел я в холодной тишине,Что хиреет бедная геранька,На зиму порученная мне.Все-таки жалел я свой заморыш,Всё, что мог, я делал для него,И моя заботливость, как сторож,Только крепче берегла его.И чудесно дело обернулосьПо весне, когда февральским днемСолнышко впервые дотянулосьДо цветка внимательным лучом.Раз и два — всё чаще это было,Всё теплее медлил взор луча,И, пожалуй, это походилоНа визит веселого врача, —Он входил и уходил: немало,Видно, хворых было от зимы,Но уже больному легче стало,Оба вдруг повеселели мы.На цветке, недавно полуголом,Засияла новая листва, —Скоро стал он пышным и веселым,Полным молодого торжества.Все листочки (не чудесно ль это?)Повернулись лапками к окну —К роднику спасающего света,Голубую льющему волну.И с веселым удовлетвореньемЯ глядел на это торжество,Царственно вознагражден растеньем,Молодою красотой его.И горжусь я, что зимою черствой,Оставляя книгу и тетрадь,Не щадил ни лени, ни упорства,Чтобы жизнь растенья отстоять.Послужил и делом я и словом,Милой жизни воздавая дань,И, быть может, на суде ХристовомМне зачтется эта вот герань.
298
Герань(«Вот послушай: осенью недавней…»). Р. 1943, № 33. Печ. по: Лира (Харбин, 1945). Автограф — в собрании Л. Хаиндровой, с незначительными разночтениями. Источник, из которого взят эпиграф за подписью «Б. Пастернак», разыскать не удалось.
ДВАДЦАТАЯ ГОДОВЩИНА («Из зеленой воды поднималась рука золотая…») [299]
Из зеленой воды поднималась рука золотая,Устремлялась
вперед, увлекая плечо за собой,И скрывалась, плеснув; и тогда появлялась другаяИ за первой гналась, занесенная над головой.Как русалка смеясь, ты за поручни трапа схватилась,Возбужденно дыша, поднялась по ступеням легко,На ладони мои голубая вода заструилась,Золотая вода с твоего голубого трико.Ты сказала: «Ну вот… завтра утром. Придете проститься?И хотите ли вы, чтоб писала я вам иногда?Впрочем, вечер велик… С вами лодка… И может случиться,Что последняя ночь не отпустит меня никуда».Я ответил: «О нет! Ни прощания у парохода,Ни открыток с чужих и неведомых мне островов,Что напрасно таить? Нам обоим нужнее свобода;Чтобы вас сохранить, я навеки проститься готов».«Хорошо!» — И легко я пожал загорелую рукуИ ладейка моя закачалась на синей волне.Так бестрепетно мы обрекали себя на разлуку,До сих пор этот час горькой музыкой слышится мне.И, кивнув головой, ты исчезла в стеклянной кабине,Где английская речь, где кому-то визжал граммофон.Море млело в заре. Над его безмятежной пустыней,Темно-синей уже, опаленно синел небосклон.Очерк яхты чернел, уплывал, умалялся печально.Я всё ждал, сторожил, не появится ль твой силуэт,А за лодкой моей, за кормою, звеневшей хрустально,Расплываясь, бежал золотой и сияющий след.Он пылал, он горел — так случается часто в июле,С легких весел моих падал жидкий огонь голубой,Друг для друга тогда мы с тобой навсегда потонулиВ нарастающей тьме ночи огненной и колдовской.Но как мужественно это пение мудрой печали,С ней и жить хорошо, с нею будет легко умирать.А иначе случись, мы бы счастливы были едва ли,Да и этих стихов никогда бы мне не написать!
299
Двадцатая годовщина(«Из зеленой воды поднималась рука…»). Р. 1944, № 14; под заголовком «Далекому вечеру». Автограф, по которому уточнен текст и название, — в собрании Л. Хаиндровой.
У твоей звоню я двери,В снежных хлопьях весь.Заблудившийся, я верю,Что еще ты здесь.Что любимый голос встретит,Голос стольких клятв,Что всю душу мне осветитЗасиявший взгляд,Что опять отдамся взгляду,Счастью моему,И войду, и рядом сяду,Крепко обниму.Ожиданья срок огромный,Тяжесть мигов-гирь…Почему за дверью темнойНе твои шаги?Кто глумится, брызнув светомВ щель дыры дверной,Говорит, что «В доме этомНет давно такой»?Знаю, знаю! Снова бредуОтданный во власть,Я хочу хотя бы к следуМилому припасть.Ах, не так ли пес отсталыйИщет милых ног?Хоть на срок пустите малыйЧерез ваш порог!Запах счастья, зов единыйЯ в душе таю,Потерявший господина,Госпожу свою!И, единственный из множеств,Изо всех — один,Он рассеяться не можетВ пустырях годин.Прочь с дороги! В вашем склепеСонм моих потерь!Но с железным лязгом цепиПасть смыкает дверь.«Сумасшедший, или пьяный!» —Говорят за ней,И пылает круг багряныйВ голове моей.
300
Пьяный визитер(«У твоей звоню я двери…»). Автограф (приложено к последнему письму Несмелова к Л. Хаиндровой от 15 апреля 1943 г.).
ПОСЛЕДНИЙ ПУТЬ («Был яркий полдень. Обжигало…») [301]
Был яркий полдень. ОбжигалоМорозом непокрытый лоб.Медлительно толпа шагала.Серебряный качался гроб.Звучал высокий голос в хоре,Взлетал и, улетая, гас, —Так чистый плач взносило гореВ последний расставанья час.Затихла улица тревожно,Настороженно замерла, —В любое сердце осторожноВходила острая игла.Как раскаленное железо,Терзал вопрос сердца людей:Зачем жестоко перерезанЦветущий стебель юных дней?Печать тоски была на лицах,И был мороз, и полдень был…И ветер смерти на ресницахУ женщин слезы леденил…
301
Последний путь(«Был ярок полдень. Обжигало…»). «Светлое кольцо» (Харбин, 1944). Сборник посвящен памяти поэтессы Нины К. Завадской (апрель 1928, Харбин — 18 ноября 1943, Харбин), скончавшейся от тифа. Посмертно вышел вышеназванный сборник, включивший стихи самой Завадской и стихи, написанные ее памяти.
ЧАСОВЩИК («Зимний день светил в окошке скупо…») [302]
Зимний день светил в окошке скупо.Я издрог — пришел издалека.…Лобзик, сверла, верстачок и лупа, —Оловянный глаз часовщика.Мучила какая-то забота,Тягостью большое обременя.Жаловался я, а он работал,Слушая внимательно меня.А потом, расстроенный рассказом,В огорченные мои глазаЗаглянул своим стеклянным глазомИ, качая головой, сказал:«Вы в скитаньях — маленькие дети,Нам бы вечный сетовать черед,Ибо скоро два тысячелетья,Как рассеян избранный народ.Обмелело, расплескалось море,Но всё так же солоно оно:Наше горе — это ваше горе,Лишь тысячелетнее оноИ в трущобах всякого изгнаньяС нищетой лохмотьев и прорех —Слышен голос древнего рыданьяС тростниковых вавилонских рек».И умолк. И на металл направилОстрие скрипящего резца…Был лобастый, как апостол Павел,Часовщик с глазами мудреца.
302
Часовщик(«Зимний день светил в окошке скупо…»). Р. 1944, № 3.
ВЕЛИКИМ ПОСТОМ («Как говорит внимательный анализ…») [303]
Как говорит внимательный анализ,За четверть века беженской судьбы(Не без печали и не без борьбы)От многого мы всё же отказались.Но веру нашу свято мы храним,Мы прадедовский бережем обычай,И мы потерь не сделали добычейТо, что считаем русским и святым.Хотя бы взять начальные неделиВот этого Великого поста:Мы снова у подножия Креста,Постимся мы… говеем, отговели.Чем нам трудней, тем крепче вера в нас.И в этом, думается, наша сила:Как древних предков, нас благословилаТвоя рука, Нерукотворный Спас!С какою бы гримасою суровойГрядущий день ни выходил из тьмы.Но русской вере не изменим мыИ не забудем языка родного!
303
Великим постом(«Как говорит внимательный анализ…»). Р. 1944, № 9.
ЖЕНА ГУСАРА («Говорит она, что ей тридцать лет…») [304]
Говорит она, что ей тридцать лет,Но, конечно, ей много больше.Первый муж ее был лихой корнет —Он изрублен на Стыри в Польше.И она бледна, и больна она,И не любит второго мужа.Если есть вино, так, пьяным-пьяна,Она песней о прошлом тужит.Это песнь о тех, кто всегда удал —И в любви, и в бою, и в чаре.Первый муж ее часто ей певалО лихом молодом гусаре.И оставил он молодой женеЭту песнь о себе на память,И она ее и тебе, и мнеЗапевает, блеснув глазами.Но уж голос хрипл у нее, больной,И мне кажется в ночь хмельную,Будто сам мертвец за ее спинойВоет песнь свою полковую.И уж скоро он на коне лихомЗа любимой примчит подругой,И следы коня на пути ночномЗахлестнет голубая вьюга.И умчит она, удальцу верна,От проклятой нужды-болезни.Так в последний раз пропоет струнаМолодецкой гусарской песни.Верность есть в любви, верность есть в бою,Нет у Бога прекрасней дара.В ледяной земле спит в чужом краюМолодая жена гусара.
304
Жена гусара(«Говорит она, что ей тридцать лет…»). Р. 1944, № 10. В автографе, хранившемся в собрании бывшего редактора «Рубежа» М.С. Рокотова (Бибинова), над текстом был проставлен эпиграф: «Слышен звук фанфар, / Слышен марш полковой».