Совьетика
Шрифт:
Внутри здания мало что изменилось, разве что поснимали со стенок парткомовские стенды. Их место заняла реклама. Реклама – в стенах храма науки!
Из дверей выпорхнула стайка смеющихся молодых людей и девушек под предводительством одного нашего преподавателя, которого я знала только шапочно (он вел семинары в соседней группе). Но я все равно обрадовалась, увидев знакомое лицо – и еще больше обрадовалась, увидев в этой толпе, как мне показалось, Верочку из Усть Каменогорска.
– Верочка! – окликнула я ее.
Девушка обернулась, и я увидела ее надменное лицо.
– Вы за кого меня принимаете? – сказала она высокомерно.
– За Веру… – и я назвала Верину русскую фамилию.
Девушка окинула меня с головы до ног презрительным взглядом как королева служанку:
– Я
Ее спутники, включая нашего преподавателя, который тоже был «другого происхождения», засмеялись. Я посмотрела на всю компанию с нескрываемым удивлением. Я ведь ничего не говорила ни про чье происхождение. Никого не обижала. Просто ошиблась, потому что эта девушка была похожа на мою подругу. Зачем же хамить-то? Всего несколько лет назад эти же люди сами из кожи лезли вон, чтобы их считали русскими – хотя большинству из нас было совершенно безразлично, кто они там по паспорту. А теперь, значит, им в голову ударили расистские закидоны о собственной избранности? А я-то еще не верила, когда мне рассказывали подобные вещи…
Москва становилась мне все омерзительнее.
…Красная площадь действительно произвела на Сонни впечатление, а вот ГУМ – нет. Дело не только в том, что в Москве были астрономические по сравнению с моим городом цены, но и в том, что Сонни настроился на покупку чего-нибудь настоящего русского – и не балалайки за 200 долларов и не поддельной офицерской ушанки, которыми «деловые люди» завалили западные блошиные рынки, а просто какой-нибудь обыкновенной добротной вещи, сделанной у нас – каких было множество в том же ГУМе всего только несколько лет назад.
Но теперь в Москве невозможно было найти ничего, произведенного в России – совершенно ничего. Даже местные продукты питания были редкостью – хотя у нас в городе было полно белорусских. Причем московские продавцы этим даже гордились, как петухи- наперебой предлагая Сонни то, что ему и в Голландии-то купить не захотелось бы. Голландский kaasschaf здесь продавали как «лопаточку для переворачивания блинов». Когда мы объяснили продавщице, что это сырорезка, она очень удивилась:
– Ой, а покажите, как ею пользоваться, а?
Мы показали.
Но когда один торговец спиртным попытался всучить нам бутылку названного в честь Сонниного родного острова ликера, называя его «Блю Курако», с ударением на «а» – и настаивая на том, что тот именно так и называется, Сонни не выдержал:
– Кю-ра-сао! Кю-ра-сао! Я, – ткнул он себя пальцем в грудь, – Я оттуда родом, я там родился, понимаешь? А ты мне будешь говорить, как мой остров называется! Научись правильно произносить прежде чем продавать, болван!
Еле я его оттуда увела…
Тем временем уже освободился Шак. Встретил он нас не один, а в компании своего российского руководителя практики – пожилого профессора.
– Ребята, я узнал от Шака, что карибский товарищ (да-да, он так и сказал: товарищ!) впервые в Москве и подумал: может быть, я смогу вам ее показать? – предложил он.
Я даже растерялась. Не ожидала такого.
– Как насчет Новодевичьего монастыря?
На Новодевичьем кладбище я была всего только раз: туда не так-то просто было попасть, если там не были похоронены твои родственники. Мне запомнилась тогда заброшенная, заросшая могила южноафриканского коммуниста, умершего в Москве, за которой, судя по ее состоянию, уже давно никто не ухаживал. Я с возмущением рассказала об этом Элеоноре Алексеевне.
– Неужели Институт Африки не может навести там порядок? Я сама на субботник пойду, лишь бы меня туда пустили!
Элеонора Алексеевна поохала-поахала, согласилась со мной, что это безобразие и пообещала довести мои слова до сведения институтского начальства. Но ничего там после этого не изменилось – разве до могилы какого-то там африканского коммуниста было захваченным баталиями на Первом съезде народных депутатов и тем, что институту наконец-то выделили земельные участки под дачи?…
…Мы пошли по городу пешком, и Николай Сергеевич – так звали профессора- начал свой рассказ. Я, историк, заслушалась – столько всего знал о своем родном городе этот профессор-физик! Он так и сыпал датами, именами, интересными случаями и
даже с вдохновением читал наизусть стихи. Он был знаком не только с историей, но и с архитектурой, литературой и даже с ботаникой – и причем со всем этим, казалось, в равной степени!Николай Сергеевич словно не замечал всей пены из Маяковского, заполнившей московские улицы. Он рассказывал о Москве так, будто она оставалась прежней – кипучей, могучей, никем не победимой, а не превратилась в один гигантский рекламный стенд для чужой продукции, за которым прятались бордели, бутики и казино. Чем больше я слушала его, тем быстрее расходились у меня в душе нагнанные всем увиденным и услышанным в тот день в столице тучи.
Вот он – советский человек, настоящий, живой, интеллектуальный, пытливый, всем интересующийся, знающий то, о чем он ведет речь, досконально, а не так, как «профессионал западного типа»: лишь «от» и «до», пытаясь тем не менее нахраписто рассуждать о сферах, в которых он ноль без палочки. Наш, советский интеллигент доперестроечного образца – настоящий энциклопедист!
Я даже боялась, что недостаточно хорошо переведу для Сонни все то, что он говорил. (Шак уже неплохо понимал по-русски.)
Мы набродились по городу так, что гудели ноги. И Николай Сергеевич позвал нас к себе на чай. Жил он в одном из знаменитых сталинских домов на набережной -я еще никогда не бывала внутри них. В этих домах жили люди, которых называли советской элитой – ученые, режиссеры, художники, дипломаты. Люди, добившиеся того, чего они достигли в жизни, своим трудом, а не ограблением других, не обманом и не с кем-нибудь переспав.
Квартира нашего нового знакомого поразила нас изумительным видом на Москву-реку и… удивительной скромностью обстановки. Все вокруг было завалено книгами. Кран на кухне подтекал, бачок в ванной работал с трудом, старенькая мебель была покрыта пылью. Раз в неделю к профессору приходила дочь с внуком, делавшая у него уборку. А сам он просто витал в других сферах.
Мне это было знакомо по себе. Конечно, я не претендую на энциклопедические знания. Но у меня тоже вполне может подгореть на кухне картошка, потому что голова моя занята проблемами другого масштаба: кто победит на предстоящих выборах на Ямайке или каково сегодня положение с транспортом на Кубе. Сонни не понимал этого. Сеньор Артуро не понимал этого. Когда я начала писать дипломную работу и периодически забывала из-за этого вымыть кастрюлю сразу после обеда, он совершенно серьезно говорил мне: «Разве ты не могла написать ее за выходные?»
Сонни окинул взглядом видавшую виды мебель и невзрачненькие занавески – и по его взгляду я поняла, что шкаф- Гриша произвел на него гораздо большее впечатление, чем профессор. Чем дальше, тем все сильнее я чувствовала, как мало у нас с Сонни общего. А мне так хотелось, чтобы он понял, как мы жили раньше, понял, по чему я теперь так тоскую, понял – и оценил бы…
К капиталистическому обществу и его ценностям у меня оказался прочный иммунитет : реклама, как я уже упоминала, на меня не действовала совершенно и только вызывала у меня раздражение – да такое, что я часто переставала покупать именно то, что особенно сильно рекламировалось. Больше всего меня возмущала реклама женских прокладок и тому подобных вещей. Когда я ее впервые увидела, у меня горели уши: личное, интимное, о чем у нас никогда в присутствии мужчин не говорилось, нагло выплескивалось на всеобщее обозрение! И зачем? Ведь это такая вещь, которую все равно купят! Не автомобиль, не диван, не страховка от пожара. У меня было такое чувство, словно меня лично публично раздели. Я дала себе слово никогда не покупать ни один из рекламируемых по телевизору брендов этого предмета. И пусть аятоллы от либерализма не говорят мне «не хочешь – не смотри!». Как будто бы тебя предупреждают на экране заранее, когда врубают ее в середине хорошего фильма! К слову, я была не одинока даже в толерантом обществе в своем отвращении к подобного рода вторжению в личную сферу: многие мои голландские знакомые обоих полов как только на экране появляются прокладки, неважно, с крылышками или без, моментально переключают телевизор на другой канал. Но толерантное общество упрямо продолжает навязывать нам свое свинство.