Современная польская повесть: 70-е годы
Шрифт:
— Для Янека родина там, где ему лучше. Эдакая своеобразная мораль.
— Думаешь, что ему там хорошо? — поморщился Зарыхта.
Можно было, конечно, проводить аналогии: мы потеряли Янека, Барыцкий потерял Болека. Но у тех конфликт обыкновенный, житейский, поправимый, — так думает теперь Зарыхта. И вдобавок чувство стыда. Досадно признаться самому себе, что известие о том, якобы у Барыцкого испортились отношения с сыном, доставило Зарыхте почти удовлетворение. Значит, не только я…
— Это нормально, — преуменьшала Ханна. — Молодой мужчина созревает, бунтуя против отца.
— Я, вероятно, был ненормальный…
— Ты в его возрасте бунтовал иначе. Что же касается Янека,
И он помог Янеку выхлопотать эту командировку.
Зарыхта вздыхает и возвращается к мыслям о Барыцком. Во всей их совместной послевоенной истории лишь однажды Барыцкий был на щите. Лишь однажды пришлось его выручать. Зарыхта пережил как раз свой политический триумф: год назад вышел из тюрьмы, реабилитированный, окруженный всеобщим восхищением. Говорили так, чтобы доходило до его ушей: ну и характер у мужика! Он был теперь новым великим человеком, обрел силу, жил так, словно жить предстояло сто лет, и, по своему обыкновению, упивался работой.
Как-то в здании Центрального Комитета Кароль увидал знакомую фигуру. Это был Барыцкий. Он шел согбенный, не отрывая взгляда от красного половика.
Там, в этом коридоре, со скрипящим половиком из копры под ногами, и осенью за стеклянной стеной, именно там решилась их судьба.
Барыцкий разминулся с ним, не узнал его, погруженный в свои мысли, Зарыхте пришлось окликнуть его:
— Янек! Погоди! — Тот остановился. Поздоровались без особой сердечности, и Зарыхта тут же догадался, что у Барыцкого неприятности.
Это был критический момент: все могло кончиться обменом репликами. Обернуться еще одной слинявшей экс-дружбой.
— Как дела? — спросил Зарыхта.
— Так себе. А что у вас?
— По-старому. Ты в Варшаве? Я потерял тебя из виду.
— Да, — сказал Барыцкий.
Постояли молча. Зарыхта всматривался в столь хорошо знакомое лицо. Ханна о Барыцком говорила плохо: изворотливый, карьерист, человек, не заслуживающий доверия. С годами мнение это становилось все резче и однозначней. После ареста Кароля Барыцкий не подавал признаков жизни. Боялся, — так утверждала Ханна. — Поэтому избегал твоего дома. Отплатил тебе за твою дружбу. Так ли было действительно? — думал Зарыхта. — Можно ли вообще отплатить за дружбу? И неужели страх имеет такую власть над людьми?
— Теперь ты со щитом! — сказал кисло, как бы с упреком, Барыцкий.
— Что ты под этим подразумеваешь?
— Только то, что я на щите, — Барыцкий изобразил смущение, горько рассмеялся. — Рабочие прокатили меня на тачке.
— Неужели? — огорчился Зарыхта. — Я ничего об этом не слыхал.
Барыцкий увлек приятеля к окну.
— В том-то и дело, — объяснял он, худой, подавленный, но и, как это ни странно, помолодевший. — На стройке вдруг начался балаган, я ничего не мог поделать, сообщил наверх, что бессилен, тогда приехал Романовский. Знали, кого прислать. Он показал, на что способен. Не желал говорить с людьми, выслушать их. Только стучал кулаком по столу да покрикивал. А сам знаешь: на поляка прикрикнуть — все равно что жеребцу под хвост крапиву сунуть… И началось. Останавливался один участок стройки за другим, шутка ли, четыре тысячи шестьсот человек в двух сменах. Романовский струсил и подался в Варшаву, все обрушилось на меня. Весь гнев рабочих, ну и прокатили, хорошо еще — нос не расквасили. Вовек этого не забуду, хотя мне повезло, другим доставалось похуже.
Снова помолчали.
— А теперь? — спросил немного погодя Зарыхта.
— Что теперь?
— Все время говоришь со мной, как с чужим. Не крути, разве
мы первый день знакомы? — поморщился Зарыхта. — Что дальше?— Не знаю. Сказали мне здесь, что моя фамилия не по вкусу какому-то профсоюзному деятелю. Что он постоянно меня шпыняет, меня, именно меня использует в качестве отрицательного примера. Ну и дают мне как из милости маленькую артель в Груйце. Ссылка в Груйец!
Я должен остаток жизни посвятить производству фурнитуры. Вчера приятель с другой стройки предложил мне основать собственное строительное предприятие. Понимаешь? Виллы строить для спекулянтов. И все такое прочее. Жить не хочется.
Какое я проявил тогда великодушие, благородство, — горько усмехается Зарыхта. — Протянул Барыцкому руку, хоть ему и всыпали сверху, — и так мы снова очутились в одной упряжке. Как это было прекрасно, плечом к плечу — в великолепном дуэте — осуществлять мечты молодости: гигантская строительная площадка, массы двинувшихся в города крестьян-рабочих. Снились ли нам в юные годы столь масштабные дела?
Когда он заметил впервые, до чего же они разные? В шестидесятом году? Или в шестьдесят четвертом? Барыцкий. Его успехи. Их становилось все больше. Может, он ставил перед собой более конкретные цели? Воспоминания, воспоминания…
— Как вы узнали о катастрофе, дядя? — вдруг спрашивает Болеслав. Это первые слова, которые прозвучали в этой комнате с момента появления Зарыхты. Дядя… Сбоку припека, разумеется, но именно так Болек называл Зарыхту в детстве.
— Ванда меня известила, — говорит Кароль. — Я немедленно приехал.
— Спасибо, — тихо произносит Людмила, словно он сделал это ради нее.
— Видите, дядя, какая это больница? Хлев, черт побери! — ворчит Болек, который, по словам Ванды, с годами делается сварливым. — Подумать только, что это конец двадцатого века! Кто бы мог предположить, что жизнь подтвердит мою теорию.
— Какую теорию?
— Я давно утверждаю, что, если бы тот или иной руководитель по крайней мере раз в месяц путешествовал на рейсовом автобусе или по железной дороге…
— По-твоему, из-за этого кое-что изменилось бы? — спрашивает Зарыхта, которого совсем не позабавила эта идея. — Я путешествую на поезде.
— Теперь. Когда-то было иначе, — говорит молодой Барыцкий не слишком тактично.
— Как можно, Болек…
— В принципе парень прав, — морщится Кароль. — Я вообще бывший человек. Если речь об этом, то согласен. Что же касается его теорий, то было бы лучше, если бы наш транспорт функционировал четче, а здравоохранение… — он внезапно умолк, ибо об этом не стоило сейчас вспоминать.
Таков этот Болек, угловатый, резкий, не скрывающий своих мнений. Любитель изрекать смелые суждения. Говорить парадоксами. Ханна едва его терпит.
В приемной снова воцаряется гнетущее молчание. За окном уже ночь. Больница угомонилась, все реже раздается стук захлопывающейся входной двери. Урчат водопроводные трубы, тянущиеся вдоль стены за спиной Зарыхты. В глубине коридора писклявый женский голос зовет медсестру. А здесь, в этой сумрачной комнате, продолжается ожидание, лишенное надежды.
— Он все еще на операционном столе? — спрашивает Кароль.
— Да, — говорит Людмила. У этой обычно плаксивой женщины глаза сухие и ничего не выражающие.
— Знаешь, как это случилось? — спрашивает Зарыхта.
Болек с возмущением отмахивается.
— Бею ответственность песет водитель грузовика. Он выехал на левую сторону…
— Жив?
— Целехонек. «Стар», сам понимаешь, как танк.
— Был пьяный?
— Просидел шестнадцать часов за рулем. Какой-то сверхсрочный рейс, несмотря на протест, его заставили поехать. Этим оправдывается.