Старая дорога
Шрифт:
Иное дело — на своих землях. Тут и послабление бдительности допустить можно.
Афанасий бросил на землю войлочную полость, из кошелки выгреб яйца, луковицу, ломоть хлеба, до красноты и хруста поджаренных окуней. Все съестное аккуратно разложил на помятой газетке. Делал он это не спеша, будто исполнял чрезвычайно важную и нужную работу. Когда приготовления были закончены, Афанасий подошел к возку, отвернул край брезента и, запустив под него крупную угловатую ладонь, извлек четвертинку водки.
Много Афанасий не пил: мера у него была твердая, да и повторялось такое раз в неделю, а то и в две — только в тех случаях, когда продавщица давала заявку
Прежде чем приняться за еду, Афанасий отобрал двух жареных окуней покрупней и бросил собаке:
— Держи, ушан, пожуем, да и домой.
Кобелек в последние дни часто бывал в несытности, а потому при виде еды встрепенулся, склонил шишкастую голову набок и облизнулся. С места, однако, не тронулся.
— Гонор не позволяет? Ну-ну, — добродушно пробормотал Афанасий. Собачья неподатливость пришлась ему по душе: знать, по-своему гордость блюдет, не к каждому прислонится; есть, стало быть, умишко у твари…
И уже иными глазами посмотрел старик на собаку, подумал, что добрая собака — почти человек, особенно если живешь одиноко, на заимке. Не худо бы и заманить ее до хутора, приласкать.
Когда четвертинка опорожнилась и припасы были съедены, Афанасий аккуратно свернул газетку и спрятал в кошелку, а пустую бутылку сунул на прежнее место — под брезент, в ящичную клетку.
Меринок всхрапнул понимающе и замотал вислогубой головой. А когда Афанасий подтягивал чересседельник, обернулся, скосил на старика выцветший водянистый глаз и потерся о конец оглобли.
И вот тут-то пес заметался между удаляющейся подводой и соблазнительно пахнущими окунями. Афанасий с улыбкой на щетинистом лице наблюдал за ним. Кобелек затрусил было следом, но искушение было велико, и он опустился на мохнатый хвост, нервно вздрагивая всем телом и повизгивая.
Так в расстроенности тянулся он за возком с полверсты; трусил неспешно, оборачивался, скулил… Но выдержать характер до конца не хватило собачьей воли, и кобелек наметом вернулся к одинокой ветле.
…Вскоре он настиг подводу. Свесив мокрый малиновый язык, дышал часто и тяжело, но побежка теперь была ровной: он чуть отставал от заднего колеса телеги, трусил размеренно и спокойно, словно всю свою жизнь только и делал, что сопровождал Афанасия в его поездках.
Поведение кобелька нравилось Афанасию. Доверие к нему, а может быть, и выпитая четвертинка настроили старика на благодушный лад. И он разговорился.
— Стало быть, меняешь местожительство? Ну-ну… айда ко мне. Будем втроем. Ты, я да вот еще Сивый. И будем три мужика… Хотя какой мужик из Сивого? Так, видимость одна. Да и я тож. Бабы у меня нет… Ну их, бабов-то, в фарью — рогожку… — Афанасий удивляется сочувственно-жалобному взгляду кобелька: — Чё, понял, стало быть? И жалеешь старика, а? У-у-у! Морда твоя собачья! Думаешь, с пьяных глаз разболтался? Ты, выходит, трезвый, а я — того… Хваченый? Ништо! Совсем ерунду употребил, малость одну… А это ты, ушан, верно удумал в сельцо податься. Айда. Я да Сивый — старики. Помрем скоро, хоть живая душа на заимке останется.
Старик поцокал языком, в такт (похлопывая ладонью о колено. Но кобелек все так же, не отставая и не убыстряя бега, трусил у тележного задка.
— У-у!
Фармазон губастый… — ласково ворчал Афанасий. — Тя как кличут-то? Не знашь? Трезвый ты, вот кто! Я… того, а ты Трезвый.Так они и въехали в улицу: старик на подводе, чуть позади — шоколадной масти ушастый кобелек. Никто на него не обратил внимания, даже Афанасий забыл на время. Он распустил товаристый возок, сдернул брезент и до самого темна носил в магазин ящики, тюки, увесистые коробки из серого картона в мелких складках, связки резиновых ловецких сапог, стеганых брюк и меховых безрукавок.
Вызвездилось небо. Позвякивали ведра на коромыслах — женщины по пути на реку останавливались у возка, любопытничали насчет товара.
Лениво перебрехивались деревенские собаки. Приблудный кобелек недвижной тенью чернел под телегой, вздрагивая всякий раз, как только незлобивый собачий лай достигал его слуха.
О Шуре, первой своей жене, Афанасий вспоминал редко и неохотно. Кто тут прав, кто виноват — поначалу он не мог разобраться. Больше винил ее, тем более что провинность ее была налицо. И лишь с годами пришло к нему чувство собственной вины перед Шурой. Конечно же, он причина всех бед, он! Но поправить дело было уже невозможно.
Шура же и за пятьдесят лет, в том возрасте, когда женщине самой природой положено блекнуть и увядать, наперекор летам своим, и жизненным невзгодам, и одинокой жизни, по-прежнему была бодра и неплохо сохранилась внешне.
Жила Шура одиноко в прежней Афанасьевой избе. Володька, их сын, с десяти лет рос при матери, — при живом отце без отца воспитывался. Народился он поздно, когда и Афанасий и Шура уже теряли всякую надежду иметь детей. В восемнадцать лет его призвали на службу, и он погиб там при ученьях. Шура спешно собралась в дорогу, а три дня спустя привезла останки сына в цинковом гробу и похоронила на сельском кладбище. Как перенесла Шура смерть единственного сына — ей да богу одному ведомо. Но даже эта утрата ничего не изменила в отношениях ее с Афанасием. Они, когда встречались на улицах сельца, молча кланялись и расходились.
И каждая такая встреча немым укором ранила Афанасия в самое сердце, причиняла боль.
Ах ты, Шура, Шура!
Когда у Афанасия получился разлад с женой, в ту самую пору уезжали с ближнего хуторка старики к городскому сыну. У них и купил Афанасий отводную усадебку: справную под шифером избушку в два окна, с огородной землицей и скотным двором.
Купил и ушел в чем ходил, все оставил Шуре и Володьке.
Очнувшись после трехдневной гульбы по случаю покупки хуторка, он обнаружил в своем новом доме женщину. Она наклонилась над шестком и тлеющим голиком сметала в загнетку печной жар. Афанасий, затаясь, вприщур смотрел на ее широкую спину, тугой, с добрый арбузенок, кокуль волос на затылке и золотистые завитушки на белой гладкой шее.
«Мать честная, — думал про себя Афанасий, — эт-та что же такое, откуда все это?» Он попытался вспомнить события прошлых дней, но затуманенная память решительно отказывалась что-либо подсказать ему.
Постепенно старик кое-что вспомнил. В сельсовете он оформил купчую, там же при свидетелях вручил старику половину обговоренной стоимости, а другую половину обязался отдать в течение года.
Затем в сельмаг зашел. Потом… провал, пустота.
Тем временем женщина отошла от печи, и Афанасий узнал ее, а узнав, ужаснулся: Натуська, первая потаскуха в селе! О, бог ты мой праведный, да что же это делается на вольном свете!