Старая дорога
Шрифт:
И в тот же миг пустота в памяти заполнилась: в магазине он взял литр водки, чтоб обмыть куплю. Но день был работный, Афанасий покрутился-повертелся возле магазина и, как на грех, никого из мужиков не встретил. А тут Натуська-продавщица закрыла магазин на обед, и мимо него идет, гляделки раскосые бесстыже уставила на Афанасия. Он в те годы был мужик хоть куда, в самом соку — едва за сорок перевалило.
— Ты че как кошка на сметану, — с издевкой спросил он, а сам подумал: «Ну и глаза. Один на нас, другой на Арзамас».
— Как же, приготовилась, — окрысилась Натуська и кивнула на бутылки: — Аль дружков потерял?
— Да вот… магарыч, — оправдательным голосом ответил Афанасий, — обмыть покупку надо бы, да не с кем. — И вдруг неожиданно для себя предложил: — А не то — приходи вечерком, спрыснем… Природа на заимке что надо, ну и, само собой, все остальное… — Афанасий озорно крякнул и осмотрел молодуху с ног до головы.
Что было дальше, хоть убей — Афанасий не помнил.
…Натуся меж тем учуяла, что он протрезвился, и, оставив дела, подсела на краешек кровати, у изножья.
— Очухался? — участливо спросила она. Уловила недоумение во взгляде, поинтересовалась: — Ты чего это? Будто впервой видишь…
— Ты чего здесь делаешь? — спросил Афанасий.
— Как чего? Сам же звал.
— На магарыч звал.
— Так это спервоначалу, обмыть-то. А наутро насовсем велел остаться.
Осипшим голосом она отвечала на его обидные вопросы, а он запоздало припоминал: да-да, он не отпускал ее и в тот вечер, и на другой день, вчера, стало быть. Но чтоб насовсем — такого не помнил. А впрочем, кто знает: пьяный — не в своем уме. Потому-то протрезвевший, сегодняшний Афанасий не мог требовать отчета у Афанасия вчерашнего. Он мог только осуждать и не соглашаться с ним, гневаться на него.
Так Натуська и осталась при нем. Не выпроваживать же бабу, коль сам заманил ее.
На вид была она завлекательной: брови в палец и полнота ей шла. Лицом красива. Глаза только заметно косят. Но Афанасию не двадцать лет, с лица, как говорится, воду не пить.
Жили они с Натуськой странно как-то, не совсем по-людски — каждый в своем доме, при своем хозяйстве. Она изредка наведывалась на хутор, чаще он оставался у нее на ночку-другую, иногда и недельку подряд жил в селе, но потом удалялся к себе на заимку. В приходящие-уходящие мужья, так сказать, попал.
Непонятная она была, Натуська. Если Афанасий задерживался у нее подолгу, напоминала:
— На хутор наведался бы… Растащат без присмотра-то.
Понимал Афанасий, что Натуське плевать на его хутор-избу со всеми ухожами. Он удалялся, затаив обиду. И если несколько дней не являлся, Натуська сама прибегала на заимку, говорила укорные слова, уводила в село.
И еще одна странность была у нее: привязанность к корове. Это никак не вязалось с ее нарядами, с ее модничаньем, с ее работой, наконец. Но о ее пристрастии на селе знали, удивлялись и втихую даже посмеивались. Поговорка: пусти женщину в рай, она и корову за собой, — не иначе как про Натуську сложена.
Черно-белая костромской породы Зорька была всегда ухоженной и накормленной. Вечерами Натуська, закрыв магазин, спешила за коровой на околицу, ласково окликала, гнала ее во двор, а на зорьке провожала далеко за село, словно не решаясь расстаться с ней за воротами.
Вечерняя и утренняя дойка были для Натуськи чем-то вроде праздника. Не спеша усаживалась она на коротконогой деревянной скамеечке, старательно мыла вымя теплой водой и вытирала чистым вафельным
полотенцем. Выжатые из крупных отвислых сосцов, струи звонко тренькали о дно эмалированной доенки. Парное молоко пенилось в подойнике, бугрилось пузырчатой шапкой.Кончив доить, она черпала кружкой и подавала голубоватое молоко Афанасию, а сама опять же насухо обтирала вымя и смазывала сосцы Зорькиным же топленым маслом.
В то время Афанасий в колхозе молочнотоварной фермой заведовал. Послевоенные трудности давали о себе знать: хозяйство не в гору шло, а совсем разваливалось. С фермы доярки без огляду бежали, коровы вконец выродились: улучшением стада с довоенных годов никто не занимался, — козы и те, поди-ко, щедрей на молоко были. На дойню придешь — одно расстройство души: будто телушки годовалые, шерсть сосульками скаталась, бока впали…
При первой же возможности уходили доярки с фермы: иная замуж выскакивала и уезжала из села, иная с мужем рыбу ловить уходила, иная ввиду болезни на легкую работу устраивалась… А тут вдобавок ко всему неприятность на ферме случилась. Недосмотрели пастухи, бык племенной в ильмене илистом утоп. Половина стада непокрытой осталась. Афанасия, конечно, сняли с заведования и в пастухи определили. Впору так понимай, будто в бесплодии коров лично он повинен, а не утопший бык. И смех, и грех.
Натуська уговорила Афанасия оставить ферму и пастушье занятие и устроила его возчиком в рыбкоопе.
С тех пор на заимке появилась живность — меринок Сивый. Афанасий отвел ему самый теплый, густо обмазанный глиной и коровяком камышовый баз, смотрел за ним с не меньшей заботой, чем Натуська за своей Зорькой.
Натуська поначалу радовалась, что он и в работе рядом с ней, со временем, однако, поняла свою промашку. Пока у Афанасия не было на хуторе живности, он мог бывать у Натуськи в любое время и подолгу, а теперь коняга прибавил заботы, ухода, и мужик бывал у Натуськи урывками, спешил к себе.
Но эта ошибка была сущий пустяк по сравнению с той, которую вскоре Натуська допустила по бабьему недомыслию. Неизвестно сколько и как проистекала бы в дальнейшем их то ли семейная жизнь, то ли сожительство полюбовников, если бы не сама Натуська.
Она, оказывается, знала, что произошло между Афанасием и его первой женой Шурой, и в минуту женского откровения сказала:
— А Шура молодец! На ее месте я бы точно так же. Разве эдак можно с женой?
Афанасия в жар бросило от ее слов: столько лет минуло, казалось бы, их тайна давно похоронена. Ведь кроме Афанасия, Шуры да кума Панкрата, никто не знал ту историю. Знают, оказывается. Панкрат разболтал, не иначе, подумал Афанасий.
К Натуське он с той поры не приходил. Навсегда отвратила от себя мужика нечаянно сказанными словами. Эту истину Натуська поняла позже. Поначалу же старалась заманить его к себе, не раз на хутор впотьмах наведывалась, уговаривала помириться. Не впустую же говорят: муж с женой бранятся, да в одну кровать ложатся.
Но Афанасий был характера крутого, неумолимого. И Натуська поняла вскорости, что старания ее и женские хитрости тут не помогут.
И прежде, по трезвом размышлении, Афанасий не раз укорял себя за Шуру, теперь же, когда понял, что шило вылезло из мешка, что в селе знают о той пакостной истории, какую он учинил с женой, и совсем не по себе стало мужику.