Ставрос. Падение Константинополя
Шрифт:
– Да, - сказала она. – Принеси мне Ареопагитики*. Самое время перечитать. И дай вина.
Аспазия знала, что это за сочинения, но сама их не читала и не вдумывалась в них, хотя ей и не запрещали. Людям нужны кумиры, которых никогда не познать, подумала Феодора, когда горничная скрылась. И господам нужны невежественные слуги – по крайней мере, ромеям и теперь… Будет ли на Руси когда-нибудь время выучить всех невежд – и устоит ли после этого государство?
Пришла Аспазия с вином и свитком. Феодора поблагодарила ее кивком и удалила взмахом руки.
Вкушая вино, московитка вновь вчиталась
Но Ареопагитики принадлежали перу мужчины.
Вдруг Феодора загорелась мыслью, которая никогда не посещала ее прежде и которая ужасно испугала бы Желань.
– Аспазия! – крикнула она. Дважды хлопнула в ладоши. – Принеси чистую бумагу, чернила и перо!
– Госпоже угодно писать? – спросила Аспазия, быстро входя в комнату. Глаза ее светились еще большим восхищением, чем прежде.
Феодора кивнула.
Она встала, и Аспазия придвинула ее кресло к столу. Столом, правда, пользовался только патрикий; но ей уже приходилось сиживать за его столом в домашней библиотеке. Конечно, он не запретит ей этого и здесь.
Феодора села за стол и тут же подумала, что кое-о-чем забыла. Ей опять понадобились заботы Аспазии, чтобы не осквернить своей дорогой туники, - а потом она наконец осталась в благословенном одиночестве. Закусила свое гусиное перо и подняла глаза к небу – а потом обмакнула его в чернильницу и стала писать по-гречески. Выходило так складно, точно сочинилось давно, - и сегодняшнее ее состояние помогало славянке помнить о своей женственности и писать так, как следовало писать женщине, сознающей себя.
“Женщина всегда есть земля, есть мать, даже будь она дева. Женщина принимает – принимает в свое лоно мужа-повелителя и принимает умирающих после житейских битв мужей, как бесчисленных своих детей. Они отдают ей свои силы и мудрость, и ее силы и мудрость умножаются. Женщина остается одна, царицей, - владеть собой и теми, кто отдал ей себя: пока у нее не родится новый сын, который сделается сильнее ее – и овладеет ею опять, чтобы потом, когда придет час, истощить себя и умереть на ее груди.
Так и мать, и сыновья копят силы и отдают их друг другу в свой черед.
Так, за многие лета и века, век от века, увеличиваются мощь и знания людей и могущество государств”.
Феодора оторвалась от писания. Она была ошеломлена собственными мыслями, их дерзостью и той правдой, которую чувствовала всем сердцем. И правда эта была совсем не христианская.
“Нехристианское, скверное имя у тебя, Желанушка, – и судьба твоя будет нехристианская”, - прозвучали в ее голове слова Евдокии Хрисанфовны.
Эта набожная вдова, православная жена, была подобна неумолимой, вечной матери-земле больше, чем все женщины, которых знала Феодора.
“Каждый человек есть и мужчина, и женщина, - продолжила писать полонянка. – В одном человеке мужчины больше, в другом - женщины. Насколько человек творит, созидает, властвует – настолько он мужчина…
Разве не сказано, что муж и жена становятся единою плотью? А душою? И может ли женщина быть и мужем, и женою для себя, цельным человеком?”Она усмехнулась и ощутила холодок страха. Таких слов она ни от кого еще не слышала – даже от Метаксии. Хотя Метаксия именно и была такой цельный человек для себя: мужчина и женщина.
“Не будет ни мужеского пола, ни женского, а во всем - Христос…”*
Феодора воткнула перо в чернильницу и закрыла лицо руками. Ее лихорадило. Что будет, если эти слова прочтет Фома? Что он подумает, и что ждет ее?
Феодора зачерпнула песку из особой чашки и посыпала бумагу, чтобы чернила побыстрее высохли. Дождавшись этого, она стряхнула песок и свернула свое сочинение – а потом подумала, что не знает, куда его убрать, чтобы господин не нашел.
Нет, неправда: она знала, могла отыскать тысячу мест, если бы пожелала. Но это будет трусость.
Феодора нахмурилась и встала из-за стола, оставив на нем свой философский трактат. Когда хозяин придет, он непременно заметит его среди собственных бумаг, принявшись разбирать их.
Патрикий пришел скоро, и Аспазия подала им обоим ужин в кабинете. Он с улыбкой поцеловал свою подругу, которая, бледная и неподвижная, сидела в кресле, - и перестал улыбаться, видя, что ей нездоровится.
– Ты больна?
Феодора кивнула.
– Немного.
Его глаза заблестели тревогой… и каким-то другим чувством. Наложница едва заметно улыбнулась. “Нет, несравненный патрикий, это не то”, - подумала она.
– Тогда тебе лучше сегодня быть в покое, - сказал хозяин. – Тебя не тошнит?
– Нет, - сказала Феодора. – Я прекрасно могу поесть с тобой.
Они сказали друг другу так мало – а столько всего за эти мгновения вообразили друг о друге! И так всегда бывает: люди живут, вечно обманываясь…
Они скромно поели: жареной рыбы с луком, белого хлеба – Феодоре уже так хотелось ржаного! – и цареградских рожков*. Когда принялись за вино, патрикий вдруг взглянул в сторону своего стола и насторожился, заметив свиток.
– Что это? Пришло письмо?
Он резко встал.
– Почему ты молчала?
Такая перемена испугала Феодору. Он ждет письма – срочного! Но она проглотила свой испуг.
– Это… сочинения…
Он улыбнулся и смягчился.
– Ты читала?
Взял свиток со стола и сел обратно в кресло, раскинув свое платье до самого пола. На круглой золотой застежке-фибуле, украшавшей его плечо, придерживая белую тунику, был изображен лев, вставший на задние лапы, - Феодора заметила это, когда патрикий переменил позу, развернув ее сочинение.
Через несколько мгновений Фома вздрогнул и вскинул на нее серые, как ненастное небо, глаза.
– Что это такое?
– Это мое, - спокойно ответила наложница. Улыбнулась, неизвестно откуда черпая смелость. – Это я написала, господин.
Он моргнул, как будто услышал ошеломляющее политическое известие, - а потом опять погрузился в чтение. Недоверие на его лице сменялось изумлением – и наоборот. Дочитав, Нотарас медленно положил свиток на колени.
– Откуда ты взяла эти мысли?