И на берег весенний пришли мы назадсквозь туман исступленных растений.По сырому песку перед нами скользятнаши узкие черные тени.Ты о прошлом твердишь, о разбитой волне,а над морем, над золотоглазым,кипарисы на склонах струятся к луне,и внимаю я райским рассказам.Отражаясь в воде, колокольчики звезднепонятно звенят, а над моремповисает горящий, змеящийся мост,и как дети о прошлом мы спорим.Вспоминаем порывы разбрызганных дней.Это больно, и это не нужно…Мы идем, и следы наших голых ступнейнаполняются влагой жемчужной.8 июня 1920; Кембридж
над озером, горящимсиневатым серебром.Завтра, милый, улетаем —утром сонным в сентябре.В Цареграде — на закате,в Назарете — на заре.Но на север мы в апрелевозвращаемся, и вотты срываешь, инок тонкий,первый ландыш у ворот;и, не понимая птичьихмаленьких и звонких слов,ты нас видишь над крестамибирюзовых куполов.10 июня 1920
Час задумчивый строгого ужина,Предсказанья измен и разлуки.Озаряет ночная жемчужина олеандровые лепестки.Наклонился апостол к апостолу.У Христа — серебристые руки.Ясно молятся свечи, и по столу ночные ползут мотыльки.12 июня 1920
Она давно ушла, она давно забыла…Ее задумчивость любил я… Это былов апреле лет моих, в прелестные лета,на севере земли… Печаль и чистотасливались в музыку воздушную, в созвучьянерукотворные, когда, раздвинув сучья,отяжелевшие от желтых звезд и пчел,она меня звала. Я с нею перечелвсе сказки юности, туманные, как ивынад серым озером, на скатах, где, тоскливый,играл я лютикам на лютне, под луной…Ее задумчивость любил я. Надо мнойона как облако склонялась золотое,о чем-то сетуя и в счастие простоеуверовать боясь. Ее полуобняв,рассказывал я сны. Тогда, глаза подняв(и лучезарная в них осень улыбалась),она глядела вдаль; и плавно колебаласьтень ивовой листвы на платье, на плечахее девических, а волосы в лучахгорели призрачно… и всё так странно было…Она давно ушла, она давно забыла…
Я видел, ты витала меж алмазныхстволов и черных листьев, под луной;воздушно выбегала из бессвязныхузоров сумрака на луг лесной.Твое круженье было молчаливо,как ночь, и вдохновенно — как любовь..Руками всплескивала, и тоскливосклонялась ты, и улетала вновь.И волосы твои струились, ногистремительно сияли, и лунав глазах плясала… Любовались богилесные, любовалась тишина…А жизнь, а жизнь, распутывая тени,к тебе тянулась, бредила, звала, —но пеньем согласованных движенийты властно заколдована была…
Кто меня повезетпо ухабам домой,мимо сизых болоти струящихся нив?Кто укажет кнутом,обернувшись ко мне,меж берез и рябинзеленеющий дом?Кто откроет мне дверь?Кто заплачет в сенях?А теперь — вот теперь —есть ли там кто-нибудь,кто почуял бы вдруг,что в далеком краюя брожу и пою,под луной, о былом?18 августа 1920; Берлин
Павы ходили, перье ронили,а за павами красная Панна,Панна Марыя перье зберала,веночек вила.(Стих пинских калик перехожих)
Видели мы, нищие, как Мария Девапроходила мимо округлого дворца;словно отголосок нездешнего напева —веяло сиянье от тонкого лица.Облаков полдневных, бесшумно-своенравных,в синеве глубокой дробилось серебро.Из-под пальмы выплыли три павлина плавныхи роняли перья, и каждое перо —то в тени блестящее, то — на солнце сонном,легкое, зеленое, с бархатным глазком,темною лазурью волшебно окаймленным, —падало на мрамор изогнутым цветком.Видели мы, нищие, — как с улыбкой чуднойДева Несравненная перья поднялаи венок мерцающий, синий, изумрудный,для Христа-ребенка в раздумии сплела.<7 января 1921>
Здравствуй, смерть! — и спутник крылатый,объясняя, в рай уведет,но внезапно
зеленый, зубчатый,нежный лес предо мною мелькнет.И немой, в лучистой одежде,я рванусь и в чаще найдупрежний дом мой земной, и как преждедверь заплачет, когда я войду.Одуванчик тучки апрельскойв голубом окошке моем,да диван из березы карельской,да семья мотыльков под стеклом.Буду снова земным поэтом:на столе открыта тетрадь…Если Богу расскажут об этом,Он не станет меня укорять.13 сентября 1920; Кембридж
Мерцательные тикают пружинки,и осыпаются календари.Кружатся то стрекозы, то снежинки,и от зари недолго до зари.Но в темном переулке жизни милой,как в городке на берегу морском,есть некий гул; он дышит смутной силой,он ширится; он с детства мне знаком.И ночью перезвоном волн да кликомструн, дальних струн, неисчислимых струн,взволнован мрак, и в трепете великомвстаю на зов, доверчив, светел, юн…Как чувствуешь чужой души участье,я чувствую, что ночи звезд полны;а жизнь летит, горит и гаснет счастье,и от весны недолго до весны.14 августа 1921
Дорога в темноте печалится лесная,о давних путниках как будто вспоминая, —о бледном беглеце, о девушке хромой…Улыбка вечера под низкой бахромойтуманно-гладких туч алеет сквозь ольшаник…Иди себе да пой, упорный Божий странник;к тебе навстречу ночь медлительно летит;всё глуше под листвой дорога шелестит,истлевшую красу вбирая всё покорней,и всюду расползлись уродливые корни,как мысли черные чудовищной души…Лес жаден, ночь слепа, ночлег далек; спеши!Чу! Ветер или зверь? Не ведаешь… То справа,в тумане меж стволов, пустынно-величава,распустится луна, то слева, из листвы,тропинка выбежит, — и жуткий гук совыпроснется в глубине, как всплеск на дне колодца.Порою же мелькнут над отблеском болотцасемь-восемь сосенок причудливой чредой;в луче ты различишь цветов пушок седойда ягоды глухой, дремотной голубицы.Пройдешь, заденешь ветвь — и плач незримой птицывновь скатится, замрет, и длительный двойникответит издали… Да, сказочен твой лик,да, чуден ропот твой, о хмурый, о родимый!Под тучами листвы звучат неутомимо —от внешних сумерек, до пасмурной зари —лесные голоса; поди же, разбери,что клич разбойничий, что посвист соловьиный!Все отзвуки земли слились в напев единый,и ветер мечется, и, ужаса полна,под каждой веткою свивается луна…Так ночью бредит лес — величественно-черный,и лютый, и родной… О, путник, ты, упорнойда ровной поступью, да с песнями, — иди,пока в нечаянном просвете, впереди,не развернется даль полей — еще лиловыхв тот свежий, юный час. О странствиях суровыхтогда забудешь ты. За полем вспыхнет деньна крышах; имена оврагов, деревеньчирикнуть в памяти, простые, дорогие…И это вещий путь, и это — ты, Россия!<27 ноября 1920>
Я всем вам говорю, о странники! Нежданный,глубокий благовест прольется над туманнойземлей, и, полный птиц, волнистый встанет лес.Черемухой пахнёт из влажного оврага,и ветру вешнему неведомый бродягаответит радостно: воистину воскрес!В полях, на площадях, в толпе иноплеменной,на палубе, где пыль волны неугомоннойбессонного кропит, — да, где бы ни был он, —как тот, кто средь пустой беседы вдруг приметитлюбимый лик в окне, — так встанет он и встретитсвой день, свет ласковый и свежий, свет и звон…И будет радостно и страшно возвращенье!Могилы голые найдем мы, разрушенье…Неузнаваемы дороги; всё смелагроза глумливая; пустынен край, печален…О, чудо! Средь глухих дымящихся развалин,раскрывшись, радуга пугливая легла…И строить мы начнем; и сердце будет строго,и ясен будет ум… Да, мучились мы много!Нас обнимала ночь, как плачущая мать,и зори над землей печальные лучились,и в дальних городах мы, странники, училисьотчизну чистую любить и понимать.<10 декабря 1920>; Кембридж
170. ПОЭТ
Он знал: отрада и тревогаи всё, что зримо на земле, —всё только бред и прихоть Бога,туман дыханья на стекле!Но от забвенья до забвеньяему был мир безмерно мил,и зной бессменный вдохновеньязвуковаятеля томил.На крыльях чудного недугалетя вдоль будничных дорог,дружил он с многими, но другаиметь он, огненный, не мог!И в час сладчайший, час напрасный,коснувшись бледных тайн твоих,в долине лилий сладострастнойон лишь сорвал душистый стих!