Таких не берут в космонавты. Часть 2
Шрифт:
Мне показалось, что плечи женщины едва заметно тряслись, словно от холода.
Маркелова посмотрела на меня и спросила:
— Откуда у тебя эта Димкина рожа? Накой ты его нашим бабам показывал? Неужто жив ещё этот подлюка? Не может быть. Я думала, его давно уже к стенке поставили. Или в лагере сгноили. Сама бы ему глаза выцарапала. Где ты его видел, комсомолец? Откуда у тебя его портрет? Кто его нарисовал? Попов сейчас здесь, в Кировозаводске?
Я заметил: женщина всё ещё оттопыривала указательный палец, будто намеревалась снова ткнуть им в портрет Фомича.
Этот палец шевелился, словно рисовал в воздухе крохотные окружности.
— Серафима Николаевна, вы уверены, что не обознались? — спросил я.
— Я?!
От громкого
Взгляд Маркеловой мне на секунду показался безумным.
Серафима Николаевна покачала головой и сказала:
— Иди за мной, комсомолец. Обувку не сымай. Снег на улице сейчас чистый.
Она резво протопала мимо меня, на ходу дёрнула за рукав моего пальто. Я развернулся в тесном коридоре, зашагал вглубь дома следом за Маркеловой. Очутился в комнате, где под потолком светила желтоватая «лампа Ильича», у стены едва слышно потрескивали угли внутри русской печки, тихо бормотал голосами дикторов стоявший на тумбе около зашторенного окна экзотичного вида радиоприёмник «Атмосфера-2». Серафима Николаевна указала на прикрытую полосатым покрывалом тахту.
— Присядь пока, комсомолец, — сказала она. — Погодь.
Она прошла через комнату, распахнула двустворчатые двери, окрашенные белой краской. Я расстегнул пальто, уселся на тахту (почувствовал под собой жёсткие пружины). Не без интереса взглянул на печь (вспомнил о камине, который по моему заказу сложили в гостиной моего дома в пригороде Берлина). Сразу отметил, что печь в этом доме использовали не только для обогрева жилища, но и в качестве кухонной плиты (на печи стояла чугунная сковорода и покрытая жёлтой эмалью кастрюля).
Я вздохнул, положил тетрадь с портретами физруков рядом с собой на тахту (портфель остался на веранде), пробежался взглядом по комнате. Посмотрел на покрытый серой скатертью стол (стоявший на слегка раскоряченных ножках), на сервант с двумя стеклянными дверцами. Отметил, что запах лекарств в этой комнате стал отчётливее — нафталиновый запашок ослаб. Взглянул я и на фотографии в деревянных рамках, что висели на стене у меня над головой (для этого замер вполоборота, облокотился о тахту).
Насчитал пять портретов — на всех красовались молодые мужчины (похожие друг на друга, будто близкие родственники). Мужчины на этих портретах улыбались (выглядели энергичными и жизнерадостными). Я подумал: они явно не подозревали, когда позировали фотографу, что эти их портреты однажды перечеркнут в правом нижнем углу чёрной траурной полосой. В печи громко затрещали угли. Они отвлекли меня от разглядывания портретов на стене. В соседней комнате заскрипели половицы — они возвестили о возвращении хозяйки дома.
Маркелова принесла большой фотоальбом. Уселась рядом со мной на тахту, положила альбом на свои колени. Провела рукой по его обложке — то ли погладила её, то ли стряхнула с неё пыль. Открыла альбом, неспешно перевернула три листа — я видел вклеенные на страницы альбома старые фотографии (опознал несколько лиц: только что я видел их на портретах с траурными полосками). Серафима Николаевна снова перевернула страницу, указала мне пальцем на фотографию с пожелтевшими краями.
— Вот он, — сказала Маркелова, — Димка Попов. Это фотокарточка нашего выпускного класса. Мы тут молодые ещё. Но его рябое лицо почти как на твоём рисунке. И родинка на морде имеется. Вот, видишь? Улыбается… подлюка.
Серафима Николаевна стиснула челюсти. Я услышал скрежет её зубов. Посмотрел на юного Фомича. Согласился с утверждением Маркеловой: не узнать на этом фото Дмитрия Фомича Попова было сложно (хотя он выглядел там семнадцатилетним). Опознал я и Серафиму Маркелову. Она стояла в первом ряду школьников, рядом с учительницей. Серафима задорно улыбалась, совсем по-детски. Смотрела открыто, будто бы с любопытством. Сейчас подобной «открытости» в её взгляде я не заметил.
— Мы тогда в Константиновке жили, — сказала Маркелова. — Как война началась, почти все наши мужики на фронт попросились. Да не всех
в армию взяли. Попова тоже не приняли. Я уж не помню, почему: много времени прошло. А может, он сам не пошёл. Афоне моему тогда пятнадцать лет было. Он тоже в армию просился — сказали, что мал ещё. Это брат мой младший. Покойный. Вот он.Маркелова показала на фотографию — с фото на меня смотрел серьёзный темноволосый молодой человек (один из тех, чьи портреты сейчас висели позади меня над тахтой).
— Немцы быстро до нас дошли, — сообщила Серафима Николаевна. — Кто-то уехал. Мы с мамкой остались. Попов тоже остался. В школе он всегда весёлым был. Некоторым девчонкам даже нравился. Потом мне соседка сказала, что он к немцам подался. Записался в полицаи. Видела я его: важный ходил, с повязкой на руке. Этих подлюк у нас в Константиновке целый отряд собрался. Мой брат всё грозился, что подкараулит этих гадов и…
Маркелова покачала головой.
— Афоня с приятелями склад немецкий подожгли. Вернее, попытались. Туда продукты для отправки в Германию со всех ближайших к нам сёл свозили.
Серафима Николаевна сглотнула.
— Ночью к нам Попов со своими дружками полицаями вломился. Связали Афоню. Меня… Попов…
Женщина махнула рукой и тут же мазнула пальцем под глазом.
Сказала:
— Он сам Афоне петлю на шею надел. У того чёртова склада, который так и не загорелся. Мой братик тогда едва на ногах стоял: два дня эти гады его лупасили с утра до ночи. Я в ногах у Попова валялась. Просила. А он… не пожалел.
Маркелова судорожно вздохнула.
Но тут же скривила губы, посмотрела на меня и спросила:
— Ты думаешь, комсомолец, я эту подлюку не узнаю? Да я его во снах видела чаще, чем своих старших братьев, которые погибли в Финскую. Мне и сейчас ещё снится, как он из-под Афониных ног табурет выбивает. Подлюка фашистская. Я и через тридцать лет его не забуду. Узнаю. Пусть он хоть древним старцем станет.
— Серафима Николаевна, — произнёс я, — вы в милиции расскажете всё то же самое, что только что сказали мне? Я имею в виду: о преступлениях Дмитрия Фомича Попова во время Великой Отечественной войны.
Маркелова сверкнула глазами, недобро ухмыльнулась.
— Разумеется, — ответила она. — Я там больше расскажу. Намного больше, чем сказала сейчас тебе. Потому что кое-какие свои воспоминания о тех днях и о Попове я тебе, комсомолец, пересказывать не буду. Если хочешь, ты этот портрет к нам в Константиновку отвези. Попова там многие вспомнят. Там живут ещё те, кто захочет разорвать его на кусочки.
Серафима Николаевна за вечер ещё трижды рассматривала нарисованный Черепановым портрет Фомича. Каждый раз она щурила глаза за стёклами очков, будто наводила на Дмитрия Попова мушку винтовки. Маркелова уговорила меня снять пальто и ботинки. Усадила меня за стол, напоила меня чаем (чайник она кипятила на печи — я с интересом наблюдал за этим невиданным мною раньше вживую действом). Серафима Николаевна угощала меня сушками и рассказывала о своём прошлом. Я чувствовал, что она хотела выговориться — развесил уши, подстёгивал её откровения эмоциональным откликом (то удивлённо вскидывал брови, то недоверчиво покачивал головой, то хватался за голову, будто бы от неожиданности или от испуга).
Маркелова рассказала, что много лет назад у неё было пятеро братьев (чьи портреты с траурными лентами сейчас висели на стене). Два её старших брата отправились в тридцать девятом году на войну — остались навечно в заснеженных карельских лесах. Ещё два брата воевали в Великую Отечественную. Оба погибли в один месяц: в ноябре сорок первого года (об этом Серафима Николаевна узнала, когда советские войска освободили её родную Константиновку). Младшего брата (Афанасия) казнили в сентябре сорок первого, на глазах у тогда только-только окончившей школу Маркеловой. Приказ о казни издал глава немецкой администрации деревни. Приговор привели в исполнения полицаи, набранные немцами из жителей Константиновки.