Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Талант есть чудо неслучайное
Шрифт:

естественна, но невозможна. Зачем вообще искать спасения? Все-таки «уюта — нет,

покоя — нет». Поэт — спаситель, а не спасающийся. И снова властно возникает

видение болотохода, напоминающего о вечной функции поэзии — борьбе с болотом,

как бы оно ни называлось. Но борьба и эпатаж разные вещи. Эпатаж не движение

вперед, а пробуксовка на оборотах. Конечно, другое дело, когда:

Думали — для рекламы, а обернулось — кровью.

Так было с Маяковским. У Маяковского сквозь все его футуристические

эксперименты

продирался отчаянный рев корчащейся улицы, которой нечем кричать и

разговаривать,— рев сражающегося с тиной болотохода. Это и отличало Маяковского

от всех пиявок, присасывающихся к болотоходу его поэзии, от звон

120

коголосых лягушек, вскакивающих на этот болотоход,

как на трибуну.

Вознесенский любит Маяковского и преломляет его опыт по-своему. Но сколько бы

Вознесенский ни оправдывал в прозаическом предисловии свои «Изопы», я не могу в

них усмотреть ничего, кроме эпатажа, причем скучноватого. Впрочем, прилагательное

«скучноватый» ставит под сомнение существительное «эпатаж». Обидно видеть рядом

с расположенным в виде петуха пестрым ассортиментом выкриков вроде: «Кухарка!

Харакири! Кир! Пух!» — такие поистине изумительные строчки:

Какое бешеное счастье, хрипя воронкой горловой, под улюлюканье промчаться с

оторванною головой!

... Но по ночам их к мщенью требует с асфальтов жилисто-жива, как петушиный

орден с гребнем, оторванная голова.

Словотворчество Хлебникова, Маяковского, Цветаевой происходило от физического

ощущения невозможности высказаться обыкновенными словами, но даже и в этом

случае у них наряду с победами было огромное количество издержек. Не избежал

издержек и Вознесенский. «Женский зарев прощальный с детством первых раздежд»,

«Ах, мое ремесло самобытное? нет, само-пытное!» «Они извивались и яздваивались на

конце, как черные фраки или мокрицы...» Сразу возникает в памяти кирсановское:

«Уже несет плодыни слов счастливое дерево». Зачем платить по уже оплаченным

счетам?

На дюралевых конструкциях поэтики Вознесенского неуместны барочные

украшательства, против которых он сам в принципе восстает.

Конечно, можно весело оправдать себя:

Художник хулиганит? Балуй,

Колумб!

Или:

Хулиганы? Хулиганы. Лучше сунуть пальцы в рот, чем закиснуть куликами

буржуазовых болот!

231

Но все-таки свист на болоте несоизмерим с ревом болотохода, прокладывающего

путь себе и другим.

Отчего же при таком самородном таланте иногда происходит стремление к внешней

аффектации?

Сей грех свойствен не только Вознесенскому, но и автору этих строк, и многим

нашим коллегам. Иногда мы лихорадочно мечемся, пытаясь ухватить за хвост жар-

птицу собственной уходящей юности. Но когда мы, поэты, линяем, как архары, то не

стоит.пытаться

вязать красивые джемперы из уже сброшенной шерсти.

«Чтобы голос обресть — надо крупно расстаться». Поэт стал другим — значит, и

стихи должны стать другими. Плевать на то, что кто-то разочарованно вздохнет: «А

раньше вы писали иначе...» Недалекие поклонники задорной эпикурейской стихии

раинего Пушкина морщились при чтении глав «Евгения Онегина»: «Это не он».

Многие обожатели Блока, прочитав «Двенадцать», страдальчески вздыхали: «До чего

он опустился...» Некоторые читатели слишком деспотичны. Полюбив однажды поэта,

от каждого его нового произведения они ждут чего-то похожего на прежнее. Иногда

поэт поддается диктату публики и снова пытается прыгать через уже взятую планку. Но

тогда

Станет планка для вас подведенной чертою.

Планку надо поднимать выше, и лучше сбить ее, но все-таки попробовать взять

новую высоту. Ведь то, что десять лет назад было мировым рекордом, сегодня может

стать нормой перворазрядника.

Мускулы формы позволяют Вознесенскому творить и сегодня чудеса со стихом,

рождая «чудный гул без формы, как обморок и разговор с собой»:

Напоили.

Первый раз ты так пьяна. На пари ли? Виновата ли весна? Пахнет ночью из окна и

полынью.

Пол — отвесный, как стена... Напоили.

232

Или:

И неминуемо минуем твою беду

в неименуемо немую минуту ту.

Какая удивительная, завораживающая мелодия ночного города:

Зеленые в ночах такси без седока. Залетные на час, останьтесь навсегда...

У Вознесенского действительно ахиллесово сердце, своей кровоточащей

обнаженностью ранимо воспринимающее любое прикосновение.

Но иногда мы, поэты, лихорадочно стремясь воплотить наш лихорадочный атомный

век, подменяем духовность нервностью, спокойную мудрость — торопливой

рациональностью. Подлинный жар мы заменяем набиванием градусника:

Лебеди, лебеди, лебеди... К северу. К северу. К северу!.. Грипп, грипп, 1 рипп. Это

Селма, Селма, Селма.

В своем предисловии Катаев справедливо замечает, что любая книга Вознесенского

— это депо метафор. Действительно, второго такого метафорического дарования после

Маяковского русская поэзия не знала.

Великолепны метафоры Вознесенского, когда они свободно извергаются в потоке

страсти:

По лицу проносятся очи,

как буксирующий мотоцикл, —

или когда вонзаются, словно пуля в упор:

Он лежал посреди страны, он лежал, трепыхаясь снова, словно серое сердце леса.

Тишины, —

или когда бросают отсвет подсмотренного очарования:

И из псов, как из зажигалок, светят тихие языки.

121

Но порой метафоры Вознесенского при всей неожиданности выглядят как броские

Поделиться с друзьями: