Тень мачехи
Шрифт:
Но тогда его нашел дядя Залесский.
Может, и сейчас кто-нибудь?… Хоть кто-нибудь?… Найдёт…
Павлик вытер слёзы, обнял себя за плечи. И запрыгал на месте, пытаясь согреться.
А мартовский ветер, затаившийся в густых тенях брошенной промзоны, унявший свою порывистость, чтобы не заморозить мальчишку еще сильнее, вдруг взвился к небу и сердито зашумел-затрещал в голых кронах деревьев. И, разогнавшись, донес до мальчишки гундосый вой сирен.
Мальчик встрепенулся, побежал навстречу этому звуку — мимо старых цехов промзоны, мимо остывших зданий, сваленных у дороги, как коробки на складе. Но вой, блеснув синими огнями, скрылся в ночи — там, откуда пришел мальчишка. Павлик обрадовался: наверное, это мама вызвала полицию! И, может, к ним даже привезли тётю Таню — а
А Макс всё жал на газ, глядя на дрожащую в свете фар дорогу. И чем дальше ехал, тем сильнее на затылок давило то самое ощущение: будто смотрят на него чьи-то глаза, печальные и укоряющие. Мысли, как привязанные, всё возвращались и возвращались к мальчишке: он помеха — но он один, на темной дороге, раздетый… А ещё почему-то вспомнился самарский священник, отпевавший Васю Филина, одного из Максовых дружков, погибших в девяностые. Филин умер глупо — из-за рыбы. Хотел по-быстрому заработать на осетровой икре, а делиться баблом не желал… Так вот, священник остался тогда на поминки, и сел за столом рядом с Максом. Разговорились. Демидов, жалея Филина, спросил — почему так случилось, будто на человека затмение нашло? Знал ведь, что рынок поделен, но всё равно полез в бутылку. А священник сказал: «Человек всегда боится что-то потерять: деньги, положение, любовь… даже гордыню. И, когда потеря неминуема, хочет удержать это. Вот здесь важно понять, что тобой движет. Потому что бывает — это черт подталкивает, а Бог смотрит, поведешься ли». Он говорил ещё что-то, очень важное — но Макс, как ни силился сейчас, не мог это вспомнить.
А взгляд, преследовавший его, становился всё печальнее. И мальчик — мальчик всё возникал перед глазами.
Впереди показался очередной поворот, а за ним — Макс знал — будет выезд из промзоны, и городские огни, и тепло Танькиного дома, в который он всё-таки вернется — пусть на одну ночь, но победителем. И Демидов устремился туда всей душой, поддал газу, глядя, как выгибается перед поворотом дорога… но снова ощутил тот взгляд, и вдруг испугался. Тёмное, животное накатило, тряхнуло изнутри — будто привязана была к нему резинка, которая растягивалась, растягивалась, а потом дёрнула к себе, обратно, к какой-то странной точке, которая будто и есть центр его жизни. И поделать с этим было ничего нельзя.
Руки сами крутанули руль, Макс помчался назад, в темноту, туда, где — как он надеялся! — всё ещё ждал ребёнок. Он ехал, сам не зная зачем, злясь на себя, негодуя — но в то же время понимая, что именно так и нужно, что нет ничего, что могло бы в данный момент быть таким же правильным. Он ехал, торопясь, и выжимая из движка всё, на что то т был способен, и больше не давило ничего: не было ни странных, наполненных печалью, глаз, смотревших ниоткуда, ни того животного ужаса, который проник в его душу перед поворотом… И когда в свете фар показалась фигурка мальчишки, он пересек встречку и затормозил на обочине — прямо перед бредущим по снегу ребенком. Открыл дверь, выглянул… и замер, не зная, что делать дальше.
Мальчишка был — враг. Он мог сломать все планы.
Но это был ребенок. Раздетый — посреди зимней ещё мартовской ночи.
Забирать его не хотелось. Макс ругнул себя: ну какого хрена приехал? Надо было оставить всё, как есть… А мальчик ковылял к нему, и в его глазах оживало доверие. И оно было точно таким же, с каким смотрела на него Танька — там, в камере, когда он обещал ее вытащить. И Макс почувствовал, как изнутри поднимается злость. Какого черта от него ждут добрых дел? Он недобрый! Недобрый!!! Будь он другим, никогда бы не смог подняться, чтобы вернуться к любимой женщине! И если за то, чтобы вернуть любовь, нужно заплатить предательством, он будет предавать снова и снова — потому что это не он назначил такую цену, и не он так по-идиотски устроил мир!
Демидов быстро скинул ботинки и завозился, вытаскивая руки из рукавов. Бросил куртку на снег, перед мальчишкой. Туда же полетели ботинки.
— Оденься! — рявкнул Макс. — И
шуруй домой! Пусть твои родители сами с ментами рулятся. Ты мелкий еще, тебя, как свидетеля, всё равно никто не послушает. А тётю Таню отпустят, если твоя мать заявление заберет.«Пусть будет, как будет, — думал он, разворачивая машину. — Даже если Танька выйдет до утра, она не помешает провести сделку. А я заберу деньги и сразу стартану в Самару».
Он видел в зеркале, как мальчик склонился над брошенной одеждой. Но машина рванула вперед, и маленькая фигурка растаяла в темноте. Макс погнал в город, всё ещё злясь — и вновь почувствовал тот взгляд: но теперь он смотрел уже не с печалью, а холодно и твердо. «Да иди ты! Идите вы все!» — заорал Демидов, и рванул рычаг коробки передач, включая пятую скорость.
И всё прошло. Только вдруг налетел ветер, качнул придорожные кусты, сгущая ветви в ведьмины мётла, разогнал облака — и с неба глянула луна: белая, кривобокая, злая. Рассыпала свет по льдинкам горстями серебряников, и поплыла над машиной, как непрошенная попутчица.
А мальчик дрожал, закутавшись в куртку и сунув ноги в нагретые чужим теплом туфли. Этот странный, почему-то ненавидящий его, взрослый так и не взял его с собой. И теперь надо было идти, но ступни немели всё сильнее, так, что даже стоять, переминаясь с ноги на ногу, было уже невмоготу. Павлик сел на дорогу — благо, куртка была длиной, и ее полы можно было подвернуть под себя. Стащил с ног ботинки, снял мокрые носки и принялся растирать ступни. Они начали согреваться, и это было больно — так, что до слёз. В ногах кололо, они всё ещё были, как ледышки, но он тёр их и тёр, глотая слёзы. А потом снова сунул в ботинки, поднялся, зашагал в сторону города — как по колючкам. И всё набирал и набирал на телефоне: ноль два, вызов… ноль два…
Нет, домой идти нельзя. На соседнюю улицу тоже — был там, без толку. В том месте стояло всего два дома — двухэтажных, каменных, не то, что их барак. Дед рассказывал, что их когда-то тоже строил сталелитейный завод для тех, кто на нем работал. Павлик сразу побежал к этим домам после того, как вылез из окна. Но во дворе никого не было. Он пробовал кричать, стучаться в окна — никто не вышел и даже не выглянул. Попробовал звонить в домофон, и в одной квартире даже ответили, мужской голос, как у пьяного дяди Славы: мат-перемат, а потом «…пшли вон, выйду, башку разобью!» Он испугался, и на бетонном крыльце было так холодно стоять, что мальчик сдался и побежал дальше.
А тёти Танин телефон не отвечал.
Сейчас, бредя по дороге, Павлик всё ещё думал, кого и как позвать на помощь. Всхлипывал, кутался в куртку, и очень жалел, что так и не успел записать в свой новенький телефон чей-нибудь номер. Да и чей? У мамы его не было, а из одноклассников он дружил только с Димой Ласточкиным, но тот был из такой же бедной семьи и ходил без телефона. Хорошо, хоть списывать иногда давал — иначе Павлик прошлой весной остался бы на второй год из-за математики. Но Димка сильно выручил его на контрольной. Он же понимал, что Павлик не виноват: ну не мог он запомнить эту треклятую таблицу умножения! Из-за нее кое-как в четвертый класс переполз. Ладно хоть пока лежал в больнице, тётя Тамара занималась с ним математикой, так что после болезни он даже три пятерки получил! Но она совсем по-другому объясняла, не как учительница, с тётей Тамарой было интересно. Она учила его, как запоминать…
Павлик обрадовано замер. Как же он забыл? Она же учила! Учила запоминать цифры с помощью стихов!!!
И громко заговорил, волнуясь, переживая за то, что перепутает слова:
Раз — судья в свисток свистит Два — спортсмен с мячом стоит Три — косой осоку косим. На четыре — сено носим. Пять — скрипит в саду калитка. Шесть — на листики улитка. Семь — затих в кустах кузнечик. Восемь — пас пастух овечек. Девять — вечер наступает Десять — Паша засыпает.