Тень мачехи
Шрифт:
Это была считалочка для маленьких, и он сначала не хотел ее учить. Но тётя Тамара написала на листочке свой телефон и сказала: «Ну вот смотри: сначала восемь, потом девять и десять. Легко запомнить, правда? А вот дальше давай сам: сначала четверка — это осока. Потом две единицы: это двое судей на футбольном поле, громко свистят, щеки надуты — представил? Ну вот, а дальше?…» И он ответил: «А потом улитка, а потом снова осока…»
И теперь, вспоминая нужные образы и раз за разом проговаривая считалочку, он по одной набирал на телефоне цифры. Руки дрожали от холода, в ногах будто пыжился сердитый ёж, но слёзы высохли — мальчик так надеялся дозвониться… И когда в трубке послышался первый гудок, Павлик замер, не дыша — будто боясь задуть этот тихий звук.
— Да! Кто это? — недовольным, заспанным голосом сказала тётя Тамара. И мальчик на миг испугался: ну вот, разбудил,
И, коротко всхлипнув, сказал, стараясь, чтобы голос звучал громче:
— Тётя Тамара, это Павлик, заберите меня, пожалуйста…
15
По большой палатке, установленной прямо на льду, посреди утонувшего в серебристом лунном свете озера, разливался густой расслабляющий жар. Ненасытный огонь в маленькой печке-буржуйке аппетитно хрустел дровами и благодарно пыхал снопами искр, когда Залесский, открывая дверцу, забрасывал в черно-красное нутро очередную порцию деревянного корма.
Юрий, в рыбацких штанах и свитере, сидел спиной к печке, на низенькой раскладной табуретке, пристроенной между двумя рыбацкими лунками. И, словно кот, стерегущий мышь, следил за алыми кивками на концах лежащих у лунок зимних удочек.
Палатка — брезентовая, шатром сходившаяся к небу, с расстеленными на мраморно блестящем льду туристическими ковриками — являла собой образчик армейского порядка: этому еще дед научил, говорил, на бардак рыба не идёт. Ледяной пол был тщательно выскоблен лопатой, рюкзак аккуратно поставлен в углу, одеяла стопкой уложены на раскрытый спальник. Два светодиодных фонаря, закрепленных под крышей, ярко освещали пространство. Легкий раскладной столик — ноги иксом, алюминиевая серость столешницы — умещал на своей поверхности двухлитровый цветастый термос с кипятком, кастрюльку с наваристой гречневой кашей, щедро заправленной тушенкой, пакет с хлебом, и пластиковый контейнер, полный колбасных кругляшей и сырных треугольников. Всё это было выстроено красиво, по ранжиру, будто в палатке ждали гостей. Хотя Залесский был уверен, что километров на двести в округе не водилось ни единой живой души — кроме, конечно, мелкой лесной живности.
Алый кивок на конце зимней удочки мелко задрожал и дернулся, и Залесский завис над лункой. Кивок замер, и медленно, плавно, будто сам по себе, поклонился мелким льдинкам, голубевшим в воде. Юрий осторожно зажал леску кончиками пальцев, чувствуя, как трепещет этот тонкий нейлоновый нерв — и, перехватив его в ладонь, резко дернул, подсёк, потащил на себя что-то живое, сильное, гневно упирающееся. Леска врезалась в руку, но тонкие неопреновые перчатки с обрезанными пальцами смягчали боль, и Юрий тащил, тащил эту дергающуюся нить, понемногу выбирая ее — и вот в темной глубине блеснул широкий серебристый бок, и треугольная морда леща, показавшись над водой, хлебнула жаркого воздуха раскрытым красным ртом. Рыба дернулась, окатив водой галоши Залесского, и, вытащенная на лёд, одурело запрыгала возле ног. Лещ был здоровый, килограмма на три. Юрий придавил его рукой и, покосившись на высокий мешок из толстого полиэтилена, подумал: «Надо сворачиваться, иначе Петровна меня из дому выгонит». Потому что мешок — из тех, в которые на полях собирают картошку — был наполнен рыбой почти под завязку. Лещи, плотва, налимы, ерши, мелочь и крупняк вперемешку: чистить — не перечистить. Но лохматые спасибо скажут, это точно.
Он повернулся, бросил леща в мешок — тот забился, зашуршал полиэтиленом, разбудив соседей, и в мешке началась возня. Поднявшись, Юрий прогнулся, повел плечами, разминая затекшую спину. Зевнул, глядя на часы: четвертый час утра. И принялся сматывать удочки, вытряхивать в воду остатки наживки, собирать в дедовский ящик рыболовный скарб. Поставил на печку кастрюлю с кашей: сварил по приезду, да так и не угостился, променяв чувство голода на рыбацкий азарт — хоть теперь разогреть, то ли на поздний ужин, то ли на ранний завтрак. И, набросив телогрейку, потащил мешок с уловом из палатки.
Кривобокая луна висела над озером, заливая окрестности льдистой синью. Холод цапнул за нос, ощупал лицо, как слепой, и полез под воротник свитера — туда, где за время горячечного рыбацкого бдения скопилось влажное тепло. Залесский пристроил мешок в снегу, возле брезентового бока палатки: пусть рыба заледенеет, так свежесть сохранится лучше. И, откинув полог, впустил в палатку морозный мартовский воздух, постоял пару минут: пусть немного проветрится.
Запах гречки с тушенкой, приправленный дровяным дымком, поплыл над озером в теплом облаке. И Юрий не выдержал — заскочил внутрь палатки, на ходу скидывая телогрейку и сдергивая перчатки. Открыл кастрюлю, поскреб по дну, перемешивая наваристую кашу, и сунул полную ложку в рот — горячо и вкусно, у-ухх, хорошо!Наевшись и выпив чаю — аж два железных колпачка, с прицелом на третий — он погасил один светильник, до минимума убавил яркость другого, разулся и забрался в спальник, расстеленный на туристическом коврике. Прикрыл одеялами ноги, застегнул молнию и устало закрыл глаза. Но перед ними всё еще плясали рыболовные кивки, на которые Залесский смотрел последние несколько часов — он знал, что так и будет, пока не удастся уснуть.
Он вздохнул и замер. В ночи утробно гудел ветер, потрескивал в печке огонь, было уютно, пустынно и безвременно — наверное, так и чувствовали себя первопроходцы Аляски из романов Джека Лондона, которыми Юра зачитывался в детстве. Мечтал когда-то заночевать вот в таком диком, природном безлюдье, и чтобы сугробы кругом, и чтобы белые ездовые собаки, свернувшись вокруг палатки, прятали черные носы в этом снегу… Залесский усмехнулся: сбылось, но наполовину — он здесь, собаки дома, и не ездовые, но не менее любимые… И он одинок, как хотел когда-то. Ох, знал бы, дурак, что нельзя мечтать об одиночестве! Плохо сбываются такие мечты.
Он снова вспомнил Таню и этого её, мутноглазого… Почувствовал, как тоска, проснувшись, снова точит когти о душу. «Но что я могу? — спросил он себя. — Сказать ей: бросай его, выбирай меня? Заставить? Нет, я против такого. Пусть сама решает. В конце концов, женщина имеет право на выбор, а мужчина должен этот выбор уважать — даже если он кажется неправильным».
Залесский вздохнул и недовольно завозился: ну вот, уехал за тридевять земель, а мысли, от которых бежал, притащились за ним. И не давало покоя чувство, будто не разум движет им, а… упрямство, что ли… Будто упёрся себе же во вред, принял за аксиому что-то, что ещё не было доказано. Но что?… Ведь есть факты, а он, как юрист, привык доверять только им. Факты же таковы: с разводом Таня не торопится, под ручку с мужем прогуливается, да еще и в опеку с ним идет, договариваться насчет ребенка. А он, Залесский, в стороне — будто совсем не нужен. Татьяна ведь даже не звонит, и общались они в последнее время только по поводу Пашки, когда собирались вместе в его палате.
За брезентовой стенкой хрустнуло.
И кто-то будто всхрапнул в ночи.
А потом грузно повалилось на снег и поехало по нему что-то плотное, тяжелое. Залесский настороженно вскинулся, чувствуя, будто ползет по хребту мокрый от ледяной воды угорь. «Похоже, не я один тут рыбачу», — мысль мелькнула, уступив место злости: ну вот, отдохнул от людей, как же! Явились сами, да еще и спереть что-то вознамерились — дрова, улов, воткнутые в снег широкие охотничьи лыжи, тоже, кстати, дедово наследство… И от понимания, что этого наследства его могут запросто и несправедливо лишить, страх прошел совершено. Стараясь не шуметь, Юрий вылез из спальника, сунул ноги в валенки и, поднимаясь, зацепил с пола тяжелый, дедовский же, ледобур. Рванул к выходу из палатки, одним движением отдернул полог и выскочил наружу.
Мешок был опрокинут, и на снегу, среди ледяных комков, тускло блестевших в изломах лунных лучей, бились серебристые рыбины. Над ними, почему-то опустившись на четвереньки, задом к Залесскому стоял человек в старой клочковатой шубе и толстенных меховых штанах — угольно-черный на фоне серебристой голубизны льда. Но был он необыкновенно большим, плотным, коротконогим, и эти его ноги, высоко державшие толстый зад, были неестественно согнуты в коленях. И Юрий, уже открывший рот для грозного обличающего окрика, вдруг замер и невольно попятился.
Хозяин.
Проснулся.
И пришёл — видимо, на запах.
Противная дрожь побежала по телу, и Залесский застыл. Бежать было нельзя, а отбиваться ледорубом — смешно. И у него было лишь несколько секунд, ну, или, может, минута, прежде чем Хозяин заметит его. А потом счёт пойдёт на мгновения.
Ветер предательски дунул в спину, неся запах человека вперёд. И через миг медведь повернул голову, показав пасть с зажатой в ней рыбиной. Глухо рыкнув, мотнул головой.
Залесский лихорадочно соображал, что делать. И где-то в глубине сознания услышал хриплый от курева дедовский голос: «Хозяин может одним ударом корову завалить, лапа — четыре кило, когтем череп вскрывает, как консерву. Встретишь его — один выход, лечь и мертвым прикинуться. И терпеть, пока обнюхивает, не шевелиться».