Теперь всё можно рассказать. По приказу Коминтерна
Шрифт:
И окончательно посадил здоровье.
Тут я должен сделать небольшое отступление относительно кроличьей учёбы.
Она необратимо поплыла. Поплыла с того самого момента, когда Глеба впервые затащили на эту треклятую дачу. И если в пятом классе он ещё умудрялся учиться на четвёрки, а в шестом-седьмом – более-менее схватывать программу, то к восьмому классу Глеб превратился в неисправимого двоечника. И если восьмой класс он ещё закончил с горем пополам, то девятый бросил. Бросил даже не на половине. Там он проучился всего два месяца. Ушёл после того медосмотра.
Так
После своего окончательного и бесповоротного ухода из школы (а случилось это осенью 2016-го) – Глеб почти год безвылазно жил на тониной даче.
Он там фактически поселился.
Говорил, что в город больше не вернётся. Вообще. Никогда и ни при каких обстоятельствах.
Возможно, стороннему человеку трудно будет понять, но это было именно то, о чём мечтал Глеб.
Да, как бы смешно это ни звучало, но мечта Глеба состояла в том, чтобы жить в неведомой русской глуши, батрачить с утра до ночи за еду (в прямом смысле слова) и надираться каждый вечер до скотского состояния.
И знаете? Это была далеко не только мечта Грэхэма. Об этом у нас мечтали многие, даже очень многие рабы.
О причинах этого мы ещё поговорим. А сейчас уже закончим про Глеба.
Итак, утопия наступила.
Почти год (если быть точным, – одиннадцать месяцев) Глеб работал изо всех сил.
Теперь ему не надо было отвлекаться на школу, а потому он выкладывался на все сто.
Работал Грэхэм без выходных, нередко по двенадцать часов в сутки не давая себе отдыха.
Вечером он, разумеется, бухал, а утром снова поднимался на работу.
Мама из города присылала достаточно денег на выпивку, а потому Глеб не чувствовал себя обделённым.
Это была не жизнь, а сказка. Сказка в духе Тима Бёртона.
И будь на то кроличья воля, – всё это зимнее волшебство не кончалось бы никогда.
Но судьба распорядилась иначе.
Как всегда.
Утопия закончилась в один день. Всё произошло очень быстро. Никто и опомниться-то не успел.
На дворе стояло 29 сентября 2017 года.
Это было прекрасное время, когда летняя жара наконец-то улетучилась, а зимние холода ещё не наступили.
Небо над миром висело чистое, без единого облачка, и синее-синее, почти фиолетовое. Белое, ярко светящееся, но уже не греющее солнце сияло в нём громадным бессмысленным пятном. Холодную, сырую от первых дождей землю постепенно начинал укрывать жёлтый ковёр из опавших листьев.
В морозные утренние часы, когда восход уничтожал мистического вида туман, белый, как молоко, и вязкий, как нефть, – на переросших человека травинках оседали крупные капли чистой и неимоверно вкусной росы.
Короче, день был солнечный и ясный. Настоящая золотая осень, самое её начало.
С самого утра Глеб, естественно, работал. Дрова колол.
Колол себе, колол…
И тут ему вдруг стало плохо.
Резко причём.
Сам он мне рассказывал, что дело было так.
Колол он, значит, дрова.
И тут в районе сердца возникла и стремительно стала расплываться по телу омерзительным жирным пятном ужасная,
отвратительная, напрочь лишающая сил боль.Хотелось кричать, но в горле будто застрял гигантский воздушный пузырь, поднявшийся из самых глубин организма. Этот пузырь мешал нормально вздохнуть и пропускал лишь ничтожное количество кислорода. Вместо оглушительного, пронзающего холодный и чистый воздух крика прорвался лишь жалкий, едва различимый стон.
Отвратительный липкий комок, сдавивший горло изнутри, – исчез так же быстро, как и появился.
На смену ему пришло странное ощущение нехватки кислорода, желание глотать его со всей жадностью, как выброшенная на берег рыба, – и при этом полная невозможность сделать элементарный вдох.
Казалось, будто грудную клетку зажали в тисках, какие вот-вот разломают ребра и уничтожат тебя без остатка. Ладони стремительно холодели и, казалось, отнимались вовсе, превращаясь в нечто стеклоподобное и неживое, как будто их опустили в жидкий азот.
И вот, наконец, парня с головой накрыла тяжёлая, как волна расплавленного свинца, несущая с собой какую-то совершенно непроходимая тупость и напрочь сваливающая с ног усталость, подобная той, что наступает после многих часов тяжёлой работы.
Одежда стремительно пропитывалась холодным, как ноябрьский дождь, и липким потом, крупные капли которого с огромной скоростью скоростью пузырями набухали на побледневшей до цвета бумаги коже и градом катились по ней, будто шарики ртути по полу.
Топор выпал из окоченевшей руки и, тихо, как бы насмешливо звякнув о валявшийся под ногами кусок бетона, – утонул в зарослях невысокой, но довольно густой травы.
Глаза стремительно затягивала плывущая со всех сторон чёрная пелена.
Мысли не чеканили шаг, подобно солдатам на параде, а скакали без всякого порядка, будто шествующие тёплой летней ночью по улицам какого-нибудь городка японские призраки.
Сознание стало мутным, а предметы вокруг стали выглядеть так, будто смотришь на них из-под воды.
Вскоре от окружающего мира остались лишь тусклые световые пятна, неприятно мельтешившие перед глазами.
Потом пропали и они.
Наступила кромешная тьма.
Это был инфаркт.
То есть, конечно, это нам с вами понятно, что у Глеба случился инфаркт. На тониной же даче в этом не разобрались. Сразу, во всяком случае…
Все решили, что Глебу просто нездоровится, и его надо оставить в покое на несколько дней. Проспится, мол, – и полегчает.
Три дня Грэхэм провалялся на топчане в бараке для рабов шестой категории.
Хотя сознание он в первые минуты и потерял, – в себя пришёл быстро, а потому львиную долю своего больничного стонал, охал и ныл.
Пару раз Грэхэму удалось заснуть, но сон его был беспокойным и непродолжительным. Самостоятельно передвигаться он не мог, а потому к туалетной яме (это отдельная история) его носили другие рабы.
Врача, разумеется, никто вызвать и не подумал.
Тоня категорически запрещала пускать на свою дачу посторонних. Особенно представителей государства. Это было абсолютное табу.