Угол покоя
Шрифт:
В общем, не представляю себе. Не верю. С другой стороны, я видел такой срыв у женщины, чьего срыва уж никак не мог себе представить, пока он не случился, о чьих соблазнах и понятия не имел.
Так что – не знаю, что там было. Знаю только, что без страсти и вины в той или иной форме не обошлось. В их мире, в их время, в их обстоятельствах и при их характерах не могло быть страсти без вины, поцелуев без слез, объятий без отчаяния. Мне представляется, что они прижимались друг к другу на темной веранде в конвульсиях любви и горя, что их страсть, едва вспыхнув от прикосновения, была потушена совестью.
И я одобряю. Сколько ни пытаюсь, нахожу для этих викторианских проблем только викторианские решения. Не могу посмотреть на брак как на что-то несерьезное, на секс как на что-то, к чему надо относиться раскованно и с юмором. И испытываю презрение к тем, кто так
Когда Фрэнк ушел, уже таясь, уже думая, как избежать встречи с другом и начальником, когда он проскользнул за дом к своей привязанной лошади, не дожидаясь скрипа коляски на аллее, она, могу себе представить, ходила босая и в расстроенных чувствах вокруг набрякшей от воды лужайки и около розария, вдыхая густой ночной аромат и изводя себя мыслью, что Оливер в поисках некоторых из этих новых гибридов объехал пол-Коннектикута и привез их за две с половиной тысячи миль, чтобы ей в изгнании было легче почувствовать себя дома. То подступал гнев из-за его иллюзии, будто она может почувствовать себя дома в таком месте, то, порывами, жалость к нему, любовь, желание залечить и успокоить, то досада на его доверчивость и ошибки в суждениях, то отчаяние из-за будущего, то горечь из-за необходимости написать Бесси, то отвращение к своей собственной слабости: женщина сорока двух лет, мать троих детей – и потеряла голову, как институтка. И, вторгаясь в это сложное сплетение противоречивых чувств, приходили острые воспоминания о тугих поцелуях всего минуты назад, о ладонях, навстречу которым вздымалась и уплотнялась грудь, и тогда накатывала вина, вина, вина за эти предательские поцелуи и некий благоговейный страх из-за того, на что она оказалась способна.
Но когда услышала скрежет и громыхание несмазанных колес на аллее, освещенной лишь звездами, то прижала ладони к щекам, провела ими снизу вверх, убирая стягивающие следы слез, побежала босиком к двери и скользнула в дом. Лежа в постели с полотенцем на глазах, означающим головную боль, услышала, как дверь спальни тихо приотворилась и, после долгой вслушивающейся паузы, так же тихо закрылась. Раздался скрипучий северобританский голос Нелли: “Спать, дети, спать, спать!”
Дом успокаивался, звуки втянулись за его толстые глинобитные стены. Через открытое окно она услышала пение колес тележки со шлангом, которую Оливер стягивал с травы: он всегда убирал ее на ночь, чтобы колеса не оставляли вмятин на новой лужайке. Потом некоторое время его шаги взад-вперед по плиткам веранды, неторопливые и ровные, – несомненно, думает безрадостную думу, глядя в будущее, где ни малейшего света. Бедный, бедный! Видеть, как все разваливается, как гибнет всякая надежда, всякое стремление. Она села было в импульсивном порыве выйти к нему, взять его под руку и ходить вместе, избывая его неудачу.
И легла обратно, думая о неудаче, которую он на нее навлек, и вглядываясь пустым взором в свой собственный провал; нижняя губа прикушена, уши чутко прислушиваются к его шагам. Когда они умолкли, в доме воцарилась напряженная, звенящая тишь. Снаружи опустилась бескрайняя западная ночь, где лишь изредка раздавались дальние хлопки петард или пушек.
Спустя долгое время он вошел – явно снял обувь, чтобы не разбудить. Разделся в темноте, матрас осел под его осторожным весом; она шевельнулась словно в беспокойном сне, чтобы дать ему как можно больше места. Он лег на спину, и она услышала или почувствовала слабый шорох и движение воздуха от его дыхания, медленного и ровного. В конце концов, не поворачивая головы, он тихо произнес в темноту:
– Спишь?
Побуждение притворяться дальше длилось всего секунду.
– Нет. Как фейерверк?
– Превосходно. Дети были довольны. Туда мы не доехали, смотрели с дороги.
– Я надеялась, что не доедете.
– А отсюда хорошо было видно?
– Очень даже неплохо.
– А Фрэнку что было нужно?
– Что? Фрэнку?
Ей показалось, что прыжок ее сердца сотряс кровать; она лежала,
мелко дыша ртом.– Он заходил, да?
– Да, – сумела она выговорить, вновь предпочтя правду. Но сердце билось в грудной клетке, как птица, залетевшая в комнату. Было нестерпимо жарко, она не могла вынести его тепла так близко и подвинулась, досадливо скинула легкое одеяло.
– Хотел, видимо, с тобой поговорить, – сказала она. – Его жизнь тоже вся в клочья. Он недолго пробыл. Мы посидели на пьяцце, посмотрели на фейерверк. Сказал, повидает тебя завтра.
– Ага, – промолвил Оливер, не двигаясь.
Полуприкрытая одеялом, она лежала на спине. Ночной воздух, которым медленно веяло от окна, стягивал ее влажную кожу. Она старалась говорить небрежным тоном и слышала, как плохо выходит, – какая яркая фальшь звучит в голосе.
– А как ты понял, что он тут был?
– Он перчатки оставил на перилах.
Он приподнялся, нагнулся и нашел губами ее щеку. Она не повернула головы, не ответила на поцелуй. Он тихо лег обратно.
– Спокойной ночи.
– Спокойной ночи.
Ее щека горела, как будто на губах у него была серная кислота.
Уже несколько недель у меня ощущение какого-то приближающегося конца, старое, еще от школьных лет, сентябрьское чувство: каникулы, считай, позади, копятся обязательства, пахнет книгами и футболом. Но сейчас иначе. И в приготовительной школе, и в университете, и даже потом, когда преподавание привязало мою жизнь к предопределенности школьного года, были одновременно и сожаление, и предвкушение. Еще одна осень, еще одна перевернутая страница; в этом ежегодном осеннем начале было что-то праздничное, словно лето начисто стерло прошлогодние ошибки и неудачи. Но сейчас это не конец вместе с началом, которого ждешь с надеждой, а только конец; и нынешнюю перемену в воздухе я ощущаю без радости, с неохотой, с одной лишь тяжестью в душе. Немного подтолкнуть себя – и запросто можно скатиться в тяжелую депрессию.
Отчасти это мое состояние – прямой результат того, что я проживаю бабушкину жизнь. В последние дни я изучал отксерокопированные газетные материалы, которые наконец пришли из Исторического общества Айдахо, и, хотя они проясняют для меня кое-какие прежде непонятные обстоятельства, они вдобавок поднимают не совсем приятные вопросы. Тут некая история, которой лучше бы не было. Я сопротивляюсь своим обязанностям Немезиды.
А еще меня смутно беспокоит вероятный скорый отъезд Шелли, о последствиях которого для меня и моего рабочего распорядка я не могу думать иначе, как с тревогой. Шелли при этом дает и некое комическое облегчение. Одно из следствий того, что ты отбрасываешь все карты, которые вычертил человеческий опыт, все руководства по части поведения, какие предлагает традиция, и летишь по собственному морально-социальному наитию, состоит в том, что ты влетаешь в ситуации, где твое положение, в зависимости от снисходительности стороннего взгляда, смотрится нелепо или жалко. Моя снисходительность – величина дико изменчивая. Взять, например, сегодняшнее.
Большую часть лета Шелли работала семь дней в неделю, как я люблю работать, но в последние два уикенда брала выходные. Я предположил, что она готовится вернуться в университет, но Ада сказала, что она встречалась с Расмуссеном. “Она молчит, но я-то знаю. Эд на той неделе видал его в Невада-Сити, лиловые эти штаны и все такое прочее. Господи, да что она в нем такое нашла, в этом… Зачем он тут ошивается? Чего хочет?”
“Может быть, у него к ней настоящее чувство”.
Но Ада в ответ только зыркнула на меня. Она не хочет, чтобы у него к Шелли было чувство.
Как бы то ни было, ни Ада, ни я не могли рассчитывать, что молодая особа в двадцать с чем-то лет будет долго сидеть в этом тихом месте и работать семь дней в неделю на Отшельника из Зодиак-коттеджа. По причинам, лучше известным ей самой, она решила расстаться с Беркли и тамошней обстановкой и пожить тут сельской жизнью. Но тут она чужачка для всех, с кем была знакома, включая школьных товарищей. Им нечего ей предложить, ей нечего им дать, кроме повода для уймы красочных сплетен. Вероятно, она и правда была, как с досадой говорит Ада, лучшей ученицей в старшей школе в Невада-Сити. Кто-то где-то когда-то научил ее ставить все под вопрос – и это могло бы пойти на пользу, если бы он вдобавок научил ее ставить под вопрос саму постановку под вопрос. Если далеко зайти, как заходит компания, с которой водится Шелли, можно уничтожить и землю у себя под ногами. Мудрый человек, мне думается, тот, кто понимает, чтo ему следует принять, и, согласно этому определению, ей до мудрости, пожалуй, еще далеко.