Угол покоя
Шрифт:
“Почему, ну почему ты об этом молчишь? – в сердцах хотела она спросить. – Ведь я уверена, думаешь, что тут есть что-то. Так скажи – чтобы я смогла тебе сказать, что ничего нет”.
Мой вопрос к самому себе мало чем отличается от вопроса, который бабушка хотела задать дедушке. Что означает для моего будущего, какое оно ни есть, то, что я сижу за своим рабочим столом в десять тридцать утра с выпитым до половины стаканом разбавленного водой бурбона у локтя? Уже довольно давно мне все проще унимать старые ноющие кости маленьким путешествием в кресле к шкафчику со спиртным. Что можно вывести из того факта, что каждый день последние две недели я еще до ланча под хорошим градусом?
Я прекрасно знаю, что можно отсюда вывести. Я подошел к черте – а может, уже и перемахнул за. Боль, в ней все дело? Я жалкое сломленное создание, которое начинает, как выражается Шелли, сильно закладывать, чтобы притупить свои муки? Нет, слишком уж драматично. У меня не такая боль, чтобы орать, всего лишь такая, чтобы скрипеть зубами.
Мне что, пошли дивиденды на вклад в собственную изоляцию? Схожу с ума от пребывания на одном месте? Родман может так думать. Засел на этой своей горе, только и занят, что чтением бабушкиных писем, тут кто угодно начнет пить.
Или я ощущаю угрозу своей отгороженности? И мне чудится, что Родман, Эллен и этот врач, их шестерка, стакнулись, чтобы пробраться и похитить меня? Я какой-то персонаж из Кафки, исходящий пoтом в своей норе?
Может быть, все эти причины, может быть – ни одна. Очень общительным я никогда не был; возраст и инвалидность лишь подтверждают то, к чему тяготели молодость и здоровье. Много лет я проводил каждое утро за рабочим столом – ровно так, как сейчас. Выбирался, конечно, – были занятия со студентами, собрания, экзамены, встречи с гостями, походы в библиотеку и много всего еще. Мои послеполуденные часы, как правило, заключали в себе больше, чем восемь отрезков на костылях и недолгий разговор с Шелли или ее матерью. Вечера, как и теперь, я обычно тратил на чтение, но очень часто это были ужины, друзья, концерты, кино. Я всегда думал, что живу хорошей старомодной академической жизнью. Чего у меня сейчас нет из тогдашнего – это друзья. Одни отвалились, потому что им сделалось неуютно, когда ушла Эллен, а я превратился в горгулью; другим до меня, когда я переехал сюда, стало попросту далековато. Не думаю, однако, что этот стакан можно объяснить одним лишь их отсутствием.
Меня всегда легко было уломать. Я всегда и чувствовал себя лучше, и лучше вел беседу, когда был слегка подогрет. Мой дедушка во мне? А что, почему бы и нет. И что начинается как разрядка и как жест в сторону компанейской непринужденности, переходит в привычку. Я не удивлюсь, если окажется,
Рискованно, однако. Если позволю себе пойти этой дорогой, то дам им предлог, рычаг – и все потеряю. Больно – ну и что? Я могу с этим жить; или опять сяду на кортизон, а если от него меня раздует отеками и я перестану спать – что ж, значит, заимел, что хотел, и заплатил за это. Пусть лучше бессонница, пусть лучше я стану еще более устрашающей Горгоной, чем превратиться в беспомощного старого забулдыгу, которым Родман сможет вертеть как захочет.
Так что ради независимости – прощай, радость. С этой минуты я в завязке.
А как быть с недопитым стаканом? Выплеснуть в раковину? Почему? Мой хребет и без того тверже некуда, нет нужды укреплять его символическими жестами. Значит, поехали. Разом в рот всю гладкую коричневатую жидкость, омыть там все, охладить десны – и вниз. Ну и кончено.
Полегчало теперь? Думай. Постарайся быть точным.
Нет, не полегчало. Я обижен, ущемлен, затравлен. Я хочу знать, почему побитый жизнью старый профессор не может спокойно глотнуть, чего ему хочется. Я хочу знать, почему меня должно тревожить неясное будущее. Чье будущее? Не Лаймана Уорда. Он вернулся к керосиновому освещению и живет жизнью бабушки и дедушки. Его собственное будущее не должно волновать ни его, ни кого бы то ни было. Дедушкин кавалерийский пистолет в трех футах ото лба говорит ему, что если станет невыносимо, то выход есть всегда. То, что его не тянет, доказывает, что невыносимо пока не стало. Но без Старого Деда на этикетке бурбона будет куда менее приятно.
Так что – не дрейфь, как говорят активисты. Не дрейфь, Лайман. Еще пятьдесят лет бабушкиной жизни впереди. Пусть они длятся.
Невозможно, разумеется. Я никогда не кончу. Уже, считай, осень, Шелли получила почти всю дозу сельского покоя, какую ее физиология способна вынести, и скоро уезжает. У Ады нехорошо с дыханием. Слишком много курит, вечно во рту сигарета, пепел сыплется на грудь, на глажку, на посуду, которую она моет, и, застилая мою постель, она сипит, будто дряхлая псина. Эмфизема, скорее всего, дыхательная система растянулась, как старая резинка. Одышка, боли в груди и левой руке, может, и сердце затронуто. Господи Иисусе, вот рухнет она – и что мне делать?
Сама эта мысль вносит в мои мечтания о независимости отчаянный элемент. Не буду обольщаться: спокойный режим и сельский воздух этого лета не улучшили мое состояние. С утра уже шесть таблеток аспирина и бурбон, а мне все равно больно.
Да какого черта! Мой правый фланг отступает, мой центр просел, мой левый трещит по швам [153] , и я только что послал бутылочное подкрепление в тыловые части. Иду в атаку. Продолжаю писать личную историю моей бабушки, следуя совету Банкрофта: подавай свой предмет в его выражениях, суди о нем в своих.
153
Отсылка к словам французского маршала Фердинанда Фоша (1851–1929) во время битвы на Марне: “Мой центр проседает, мой правый фланг отступает, положение превосходное, я атакую”.
От суждений, честно говоря, я бы отказался полностью. Я вообще не из тех, кто легко судит о людях. И, пожалуй, позволю ей самой себя подать: ее письма с Нагорья – из самых длинных и полных за всю полувековую переписку.
Нагорье
16 августа 1889 года
Моя милая Огаста!
В нашем доме, окруженном полынным кустарником, мы проспали пятую ночь. Дом, как все здешнее, большой и голый. Он на будущее, он жертвует ради будущего настоящим. Когда-нибудь он может стать очаровательным, но сейчас он выглядит безнадежно. Нам нужно все: навесы над окнами, больше стульев, дощатые дорожки по участку, лужайка, кусты, цветы, деревья, тень. Солнце лупит по нам от рассвета до заката. Мы словно на пляже, только пыль вместо песка. На пьяццу нанесло пыли в два дюйма толщиной, пыль летит нам в лица, если мы садимся там читать или работать, пыль вьется по двору, пыль вносится в дом на каждой паре обуви, пыль висит над входом в каньон и заволакивает всю долину, особенно на закате.
Я писала тебе из Альмадена, как странно преображаются облака пыли после захода солнца. Здесь то же самое. В некоторых отношениях нагорье – это возврат. Как в Альмадене, перед нами расстилается обширная долина, луна светит сзади. Ни деревца, сколько хватает глаз, ни на юге, ни на востоке, ни на западе. На севере протянулась орошаемая низина вдоль реки. Благородная по очертаниям местность лежит под небом оголенная, словно едва сотворена, и готова порождать деревья и урожаи.
Оливер поглощен этим видением. Он преследует его, как в пустыне люди, пыхтя, гонятся за миражами, и работает, работает, работает. Он ведет свои изыскания, он руководит постройкой канала, он совещается с политиками, подрядчиками и акционерами, он принимает представителей синдиката, приезжающих для надзора за работами, – пока я тут, их у нас уже побывало двое, – и в сумерках, а то и в темноте они с Джоном что-то делают с нашим участком, строениями и скважиной. Он полон энтузиазма и энергии. Но мое сердце шепчет мне, что до всего, о чем он мечтает, еще годы и годы, а между тем мы стареем, умаляемся, теряем связь со всем, что делало жизнь богатой и чудесной. Я только что считала на пальцах, сколько времени мы не виделись. Семь лет с лишним.
Но я начала про наш дом – начала, а потом пыль и годы затянули его пеленой. Стены, как в каньоне, у нас глинобитные. Материал не такой прочный, как в каньоне, но цвет лучше: зеленовато-желто-серый, как у берегового песка. Мы хотим в одной из комнат покрасить стенные панели, дверь и все деревянное в цвет старой слоновой кости – я думаю, это подчеркнет цвет самих стен. Даже одна отделанная комната подбодрит меня. Я должна думать именно в таких выражениях: одна комната, затем другая, затем еще одна, пока все не будут готовы, а затем трава вокруг дома вместо пыли и гамаки на веранде, чтобы любоваться закатами.
Затем, если бы ты только смогла приехать, мы бы предоставили тебе тихие, просторные спальные покои в доме, где твоя безмятежная красота чувствовала бы себя привольно. До чего же безлюдной и странной покажется тебе эта широко раскинувшаяся местность! Но я могу вообразить, что тебе понравится лежать на склоне холма подле кустов полыни и, опустив взгляд, смотреть поверх долины вглубь горного хребта напротив – почти так же, как мы лежали на Орчард-Хилле и смотрели на фермы округа Датчесс.
Уайли прокопал более восьми миль канала “Сюзан”. Когда будет двадцать, в него пустят воду для орошения участков, лежащих ниже нашего. Это – следующим летом. Между тем “Большой канал” весь в упряжках и скреперах, и каньон оглашают звуки взрывов. Меня охватывает трепет от грандиозности этого плана. Все годы, пока я думала, что вношу вклад в эту мечту, мне не хватало воображения понять, о чем я мечтаю. Большой канал будет колоссальным, это будет рукотворная река, в итоге он оросит почти триста тысяч акров – почти пятьсот квадратных миль. На свете есть страны, меньшие по площади. Нужно будет построить несколько водоудержательных плотин – но это позже. Даже без плотин это будет из самого грандиозного, что есть на Западе.
Готовый отрезок канала, пока еще немногим больше полумили, огибает склон горы огромной дугой, ширина русла – восемьдесят футов сверху, пятьдесят у дна. Двенадцатифутовые берега идут под “углом покоя” – это угол, при котором земля и мелкие камни не сползают. По дну канала пятнадцать всадников могут ехать грудь в грудь, не теснясь. Я рада была на днях все это увидеть, находясь в обществе представителей лондонского синдиката, и рада была напомнить себе, что все это осуществляется благодаря воображению моего паренька и его отказу мириться с неудачей.
Он работает слишком, слишком усердно; это всегда в нем было. Я порой ставила ему это в упрек – что работа у него сначала, а семья потом. Сейчас ему надо отправиться в последнюю поездку в горы, чтобы закончить для Геологической службы какую-то полевую работу, касающуюся орошения, и это значит, что Олли придется поехать на Восток, не повидавшись больше с отцом. И это огромная жалость, потому что они очень близки. Но что я могу поделать? Непозволительно, чтобы Олли упустил шанс, который ему дала Школа святого Павла. Да, ему будет там одиноко, он будет скучать по своему пони и по азарту работ на канале, где он пропадает весь день – объезжает стройку с Уайли или с отцом. Он живет на своем пони.
Все время, пока мы жили в Виктории, он так говорил о каньоне, словно это был Рай, из которого нас изгнали, и, когда мы вернулись, его тянуло туда с первой же минуты. Вчера я махнула рукой на все, что здесь необходимо сделать, и отправилась с ним в каньон. Там был Уайли, и он показал нам, что изменилось. Они с Фрэнком делят нашу старую спальню, в других комнатах живут два чертежника, хижина битком набита людьми. Совсем другое место, нежели тихий каньон, где мы обитали, питаясь надеждой. Но меня обрадовало, что посаженные нами деревья растут исправно и что маки распространились самосевом вокруг пригорка и цветут без людского участия.
Странным было это возвращение в Эдем. Внизу протекала река, вверху пробегали облака – все как прежде. Солнце палило так, как я помнила, – меня, бывало, посещал запах раскаленного гравия, которым усыпано это ущелье! Все было таким, каким мы его оставили, – и не таким. Наше сонное затворничество сменилось жаркой деятельностью, и из дверей, где я привыкла видеть только лики святых из нашего местного сообщества, то и дело выглядывали незнакомые лица. От этого мне сделалось довольно-таки грустно, и я уверена, что Олли тоже стало не по себе: по его воспоминаниям был нанесен удар. Но побудить его к разговору об этом я, конечно, не могла. Он прячет всё в себя, и думает об этом, и не дает этому выхода, чем заставляет меня опасаться за его будущее. Он ранимый мальчик.
Обратно мы ехали мимо старой лачуги Джона, и мы увидели, что маленькая площадка, на которой она стоит, превратилась в огромный строительный лагерь: восемьдесят мужчин и двести лошадей. Фрэнк там начальствует над срытием целого холма для отводной дамбы, которая заставит реку течь в канал “Сюзан”, а позднее в Большой канал. Фрэнк, боюсь, утратил часть своей свежести и экспансивности, стал чуть ли не сумрачным. Подобно Оливеру, он так безжалостно загоняет себя в работу, что я опасаюсь, как бы он не сломался.
Ах, Огаста, ты знаешь мои упования! И ты знаешь, чтo меня тревожит, хотя тебе, идеальному созданию и жене идеального мужчины, который дополняет собой и поддерживает тебя, непонятны низменные противоречия в душе не столь уверенной в себе особы. Ты, конечно, права была тогда, столько лет назад, относительно Фрэнка и его чувств. Но он истый джентльмен, он все понимает. Меня не беспокоит поэтому, что Оливера две недели не будет. Я в полной безопасности и на этом нагорье, и в себе самой и нахожу такое же удовлетворение в работе, какое, по всему видно, находят Оливер и Фрэнк. Сегодня утром, среди всего хаоса, я сдула пыль со своего стола и писала два часа. Завтра хочу отправиться на Большой канал и зарисовать конские упряжки, волокущие скреперами землю вверх по наклонным берегам. Мой цикл “Жизнь на Дальнем Западе” должен включать в себя приготовления к грядущему, ведь именно этому жизнь на Дальнем Западе и посвящена.
Нагорье
30 августа 1889 года
Моя милая Огаста!
Сегодня утром я отправила своего мальчика на Восток, и я знаю, что его сердце, как мое, разбито. Мы с Нелли пытались вселить в него отвагу и решимость историями о чудесах, которые он увидит, разговорами обо всем прекрасном, чему он научится, о том, какие прекрасные у него будут учителя и с какими прекрасными ребятами он сведет дружбу. Но сегодня утром после завтрака я послала Олли в его комнату одеваться и готовиться – поезд отправлялся в десять тридцать, – а потом вошла, потому что он долго не выходил, и увидела его полностью одетым в свое новое, школьное, и просто сидящим на кровати, глаза большие, темные, а лицо очень бледное, как будто никакое солнце Айдахо не жгло его три недели. “Олли, ты что, – спросила я, – в чем дело?”, а он посмотрел на меня, чуть не плача: “Мама, мне обязательно ехать?”
Я едва удержалась от того, чтобы прижать его к сердцу и утопить в слезах. Всего двенадцать! Только представь: проделать в одиночку в этом возрасте весь путь от Айдахо до Нью-Гэмпшира, направляясь к чему-то новому и чужому, туда, где ты не знаешь ни души, и боясь, что будешь там гадким утенком с Запада, невежественным и не способным учиться! Я знаю, что он так настроен, он говорил Нелли, хотя мне бы ни за что не признался.
Пожалуй, к лучшему, что Оливер сейчас в отъезде. Он никогда не разделял мою уверенность, что Олли надо отправить на Восток. “Зачем его
отсылать? – сказал он мне не далее как на прошлой неделе. – Я только-только начинаю с ним заново знакомиться. Почему бы не отдать его в школу в Бойсе?”Нет, так, конечно, поступать не следовало. В Бойсе он почти так же, в сущности, никого не знает, как в Школе святого Павла; и из здешней школы он вышел бы варваром, ни к чему не приготовленным и не тронутым культурой, верящим в красоты цивилизации Айдахо! Мне пришлось окаменеть сердцем, и в конце концов он совладал со своей паникой. Но когда поезд тронулся и я увидела его юное испуганное лицо, прижатое к стеклу, увидела, как он, пересиливая себя, вяло и безотрадно машет рукой Нелли, сестрам, Фрэнку и мне, я совсем расклеилась и до вечера то и дело принималась плакать.
Невыносимо думать, как он, сейчас уже где-то в Вайоминге, сидит съежившись на своем сиденье, смотрит, как тянется за окном местность, и думает – о чем? О том, что мама отослала его от себя. Перед каким выбором ставит тебя жизнь, когда ты живешь в Айдахо! И все же со временем он должен будет признать, что ради возможности учиться, расти и развить в себе подлинно хорошие, а может быть, даже и благородные качества стоит пострадать и побыть несчастным. Должна сознаться, есть на свете нечто из самого мне дорогого, в чем я сердечно завидую моему бедному мальчику: возможность повидаться с тобой и Томасом. Он всю жизнь слушал мои рассказы про вас, но, конечно, он вас не помнит. Сейчас он наконец сможет увидеть, о чем я говорила. Но если принять его в День благодарения будет для вас хоть чуточку затруднительно, если это стало бы помехой чему-то важному и крупному, чем наполнена сейчас ваша жизнь, сообщи ему без колебаний, что приезжать не надо. Пусть лучше немного побудет одиноким и несчастным, чем обузой, возложенной вами на себя из чувства долга.
Его сестры и Нелли будут скучать по нему не меньше моего. Девочки зависели от старшего брата во многом – он чинил им игрушки, седлал пони. Нелли, бедняжка, плакала так, словно отправляла в дорогу собственного сына.
Нагорье
10 ноября 1889 года
Моя драгоценная Огаста!
После такого жаркого, пыльного и ветреного лета можешь себе представить, как я рада зиме, когда хотя бы довольно чисто, и как страстно я тоскую по весне. Всю осень у меня шли работы, работы, работы, и, поскольку мы в двух с лишним милях от города, рабочих пришлось поселить у себя. Вэн стряпал для семьи, для многих посетителей и вдобавок в среднем еще для семерых мужчин – впрочем, теперь уже будет меньше.
С помощью краски, ковров и занавесок мы сделали дом несколько более пригодным для жилья; кроме того, нам построили ледник, мастерскую, кузнечный сарай и контору – всё под одной крышей, весьма живописное строеньице с наружной лестницей, ведущей на чердак и сеновал.
Большой канал, где некоторое время дело шло бодро, столкнулся с досаднейшими задержками, и пройдет, видимо, еще год, прежде чем он до нас дотянется. Нам придется еще один сезон довольствоваться скважиной, а ее сорока баррелей в день на все, что мы хотели бы поливать, не хватит. Канал “Сюзан” сейчас составляет в длину почти двенадцать миль. К лету вода из него будет орошать многие сотни акров, и завершится первый этап демонстрации исходного плана, разработанного Оливером.
Два участка пониже нас были “перехвачены” – это значит, что кто-то обнаружил некие изъяны в заявках или доказал, что необходимая “мелиорация” не проведена сполна; тогда земля переходит из рук в руки. В обоих случаях первоначальные претенденты пытались обойти букву закона, но люди они бедные, работали усердно, и нам их жаль. Они постоянно советовались с Оливером и рассчитывали на канал “Сюзан”, и в каком-то смысле он ощущает себя ответственным. Но сделать мы ничего не можем. Один из них потерял участок, потому что его жена не захотела приехать и жить тут шесть месяцев, но когда я думаю о моих месяцах здесь – три всего лишь, и для моего удобства делалось все возможное – и смотрю на лачугу, где ей предлагалось обитать, я не очень-то удивляюсь, что она отказалась. Почти все участки вокруг нас сейчас перехвачены, кроме участков Джона и Бесси. На пустынных и облесяемых землях, как у них, проживание не требуется, только “мелиорация”, которой они займутся, когда приедут.
У нашей скважины расположилась лагерем бедная белая семья с Юга. Муж подрядился вспахать сто акров нашей пустыни, получая столько-то за акр, и делать всякую другую работу, чтобы превратить ранчо “Нагорье” в главную достопримечательность округи. Следующая задача Оливера – построить им хижину около ветряка, где сейчас они живут в двух фургонах для овчаров – отец, мать, дочь, зять и двое детишек.
Все они смуглые, как цыгане. У старших еще двое сыновей – “в Камас [154] подалися скот пасти” – и чистокровный щенок бульдога, который дороже стоит, чем любая из их двух упряжек. Каждое утро, пока погода держится, лошадей выгоняют в поле, все четверо тянут плуг с колесами и сиденьем. Двойные лемехи выворачивают землю громадными пластами вместе со всеми кустами полыни, оставляя за собой хаос вспоротой почвы, торчащих корней и веток. Кажется, будто земля вспахана, чтобы посеять драконьи зубы, а не первую мирную пшеницу. Я хочу до снега попробовать зарисовать этот пейзаж: грубая уродливая мощь, из которой (мы надеемся) поднимется эта новая цивилизация.
На днях после того, как я ходила зарисовывать позднюю тыкву, женщины из лагеря пахарей пришли ко мне с визитом. “Как вы уютно выглядите, сразу видать, что не на ветру”, – сказали они входя. Занятное посещение в своем роде. Эти южанки так же замечательно изъясняются, как героини мисс Мерфри [155] , и невозмутимы, словно герцогини. Пусть я и не на ветру, я уверена, что они бы со мной не поменялись. С этим необжитым местом они одно целое. А я живу тут скрепя сердце, вечная изгнанница, дожидаясь дня, когда усилиями Оливера в этой долине возникнет цивилизация, где будет чувствовать себя дома любая женщина, а не только такая, как эти Маллеты, жены пахарей.
Я не могу принудить себя внять настояниям Оливера: чаще бывать в Бойсе, делать визиты, дружить с дамами, посещать местные “торжества”. Во-первых, мы вложили в это ранчо все, что имеем, и все, что смогли взять взаймы, и мне не хочется прослыть женой инженера, которая ходит с заштопанными локтями. Во-вторых… как мне это определить? Я не из Бойсе и не хочу к нему принадлежать.
Так что моя жизнь – жизнь промежуточная, подготовительная. Оливер твердо настроен превратить эту нашу тысячу акров в нечто такое, что каждый сможет увидеть и чем сможет вдохновиться, в пример того, на что способна здешняя земля, когда она получает воду. Его цель, сказал он мне на днях, – устроить что-то, насколько возможно, близкое к Керендаро, к одной из тех величественных мексиканских estancias, где мы останавливались на обратном пути из Морелии. Он обнесет нашу тысячу акров забором и дотянет свои мелиоративные новшества до самого забора: пшеница, люцерна, тимофеевка, дикое пастбище, фруктовые сады, ягодники, огороды. Он клянется, что разобьет розовый сад, который заставит меня позабыть Милтон. Розарий моего отца покажется жалкой клумбочкой! Он пугает меня своим желанием поставить на эту карту все, что у нас есть. Но когда я принимаюсь возражать, он говорит, что я не вижу дальше своего носа.
Верь! Верь! – твердит он мне. Вера способна орошать пустыни и двигать горы. Когда им овладевает этот энтузиазм пионера, он совсем уже не мой бессловесный муж. Несколько дней назад, на исходе бабьего лета, мы объехали всю территорию, чтобы он смог показать мне, как хочет поступить с каждой ее частью. Огромными усилиями, благодаря ветряку и тележке со шлангом, мы сумели сохранить большую часть нашей аллеи тополей, но “роща” уцелела не вся. Пока к нам не пошла вода из Большого канала, мы должны, говорит Оливер, рассчитывать на результаты главным образом от местных, стойких растений. Склон нашего нагорья будет у нас диким садом, мы засадим его дикой сиренью, клематисом и разновидностью полыни с желтыми цветками – они, признаёт Нелли, почти так же красивы, как утесник. Когда-нибудь в будущем, ради которого мы живем, всем этим будет покрыт “подступенок” нашего огромного уступа. “Проступь” зарастет травой.
Я почти впала в истерику, сидя на своей лошади на вершине Фасги и оглядывая Землю обетованную [156] , которая состояла из полынной пустоши, нашего голого дома и – точками – трех дальних лачуг переселенцев, да еще, по правую руку, из запустения, сотворенного плугом Хая Маллета. “Помнишь Керендаро? – убеждал меня Оливер. – Ты не забыла, как красиво и романтично было в Тепетонго? Так взгляни просто на все это глазами веры. Тут может стать не хуже”.
Сказать по правде, он отчасти меня убедил. Если только проект орошения удастся осуществить, все может быть великолепно; возможностям буквально нет предела. Я ехала домой в приподнятом настроении, и с тех пор я очень даже бодра. Может быть, может быть. Я держусь за эту перспективу, как ребенок сжимает на берегу обкатанное морем волшебное стеклышко.
Как видишь, у меня один из оптимистических дней, и все благодаря этому взгляду на то, что воспламеняет ум Оливера, даже когда он молчалив и скуп на слова. Все благодаря тому, что ветряк, качая воду, дал нам прожить сухой сезон лишь с умеренными потерями. Все благодаря тому, что прошел дождь и прибил летнюю пыль, стоявшую облаком. Оливер клянется и божится, что весной у нас будет лужайка вдоль всего фасада, она не пустит в дом всю эту пыль Айдахо, которая хочет в него влететь.
Тебе, должно быть, удивительно это читать у себя на Статен-Айленде.
154
Камас – округ в Айдахо.
155
Мэри Ноай Мерфри (1850–1922) – американская писательница, писавшая под псевдонимом Чарльз Эгберт Крэддок.
156
Отсылка к Библии: Господь показал Моисею перед его кончиной всю Землю обетованную, в которую самому Моисею не суждено было войти (Втор. 34:1–5).
Нагорье
10 января 1890 года
Моя драгоценная Огаста!
Так прекрасно с твоей стороны, что ты приняла у себя Олли на Рождество. О том, чтобы он приехал домой, не могло быть и речи, нам нечем было бы оплатить проезд. Если бы не ты, ему пришлось бы поехать в Милтон, где сейчас, когда моих родителей уже нет и старый дом продан, все печально и стесненно, или остаться в школе с двумя-тремя такими же неприкаянными. Доктор Райнлендер и его жена – сама доброта, но это не было бы Рождество.
Он написал мне, когда вернулся, – одно из характерных для него посланий, два десятка слов; он пишет, что ему “было весело с Родманом” и что “миссис Хадсон была очень добра и задала массу вопросов”. Надеюсь, он не забыл о вежливости и написал тебе тоже.
Сегодня я получила весточку от Оливера, который повез на Восток свой отчет об орошении для Геологической службы (майор Пауэлл в контрах с какой-то кликой сенаторов и хочет заручиться для нынешней сессии Конгресса всеми возможными доводами). Перед Вашингтоном Оливер нашел время заехать в Конкорд. Там не все так, как я надеялась. Олли учится с трудом, кое-как держится на плаву – и только. Оливер пишет, он изрядно одинок и оторван от остальных. Он ощущает свое отличие и обижается на учеников, когда они на это отличие намекают. Осенью, вскоре после приезда, он, похоже, подрался по-настоящему, на кулаках, с одним мальчиком, который стал высмеивать место, откуда он приехал. “Я из Айдахо!” – заявил он доктору Райнлендеру, как будто это все оправдывает. И он носит в петлице веточку полыни, как шотландская девчушка могла бы носить вереск!
Меня угнетает мысль о его тоске по дому и о потасовке – вообще-то он не грубый мальчик и не драчун. И я начинаю сомневаться в разумности своих планов на его счет. Но все же он познакомился с тобой, с Томасом и с вашими детьми, он ездил в одиночку, как взрослый, он учится у лучших педагогов с лучшими восточными мальчиками. Я знаю – он поблагодарит меня в итоге за то, что я принудила его к этому.
В письме он просит фотографию сестер, чтобы поставить у себя в комнате, и фотографию его пони. Судя по всему, то, что у него есть пони, повысило его престиж среди товарищей, и он всегда по-мужски опекал и оберегал сестер, особенно Агнес. Я попросила Уайли, у которого есть аппарат, привезти его в следующий раз, когда он сюда заедет, чтобы мы смогли исполнить желание Олли.
От одного места в письме Оливера я испытала странное смешанное чувство, и подступили слезы. Поговорив с доктором Райнлендером и попрощавшись с Олли, Оливер проскользнул на галерею школьной церкви и постоял там незамеченный во время службы – он пишет, она была впечатляющая, и мальчики вели себя хорошо. О, я бы все отдала за такую возможность – хоть десять минут побыть там скрытно, глядя вниз, в строгий ученый сумрак, где звучат благородные торжественные слова, и видеть среди других голов русую голову моего мальчика, впитывающего эти слова, набирающегося мудрости и понимания того, что значит быть цивилизованным!
Вместо этого я гляжу в свое окно и вижу неглубокий, как бы подернутый рябью снежок и жесткие кусты полыни, которые нехотя гнутся под резким северо-западным ветром. Наша надежда на возрождение здесь нашего былого “сообщества святых” сбылась не вполне. Мужчины были безумно заняты, Фрэнк и Уайли большую часть времени проводили в каньоне. Сейчас Оливера нет, Фрэнк собирается на Восток проведать родителей впервые за пять лет. Я дам ему письмо для тебя, потому что хочу, чтобы вы познакомились. Если он пожелает излить тебе душу, пожалуйста, выслушай и не суди слишком строго ни его, ни меня. Это будет наилучшая альтернатива тому, чтобы самой с тобой поговорить. У нас все в порядке – жизнь продолжается, былые узы крепки, – и если есть известная доля несчастья, подлинного сожаления – ну что ж, для этого мы рождены, и мужчины, и, тем более, женщины. Повторяю, у меня все в порядке.