Услады Божьей ради
Шрифт:
Когда мы с дедушкой вошли в гостиную, они стояли полукругом с бокалами в руках и тихо, как на похоронах, разговаривали. При появлении деда произошло легкое движение, и наступила тишина. Дедушка подошел мелкими шажками. Уселся в уцелевшее кресло. Рядом стояла Вероника. Мы с кузенами разговаривали с друзьями. Говорили о деревьях, об урожае, об охоте, обо всем, что интересовало и их, и нас. Но думали и они, и мы лишь об одном. Но свои мысли не могли выразить ни мы, ни они. Они говорили: «Ах, месье Пьер… Ах, месье Клод…» А мы пожимали им руки. Пили еще шампанское, закусывая ломкими песочными пирожными, посыпанными сахаром, которые называются, кажется, «будуарами» и которые я с тех пор терпеть не могу. Пьер говорил всем подряд о тех, кто должен был прийти после нас, и расхваливал их. Но и фермеры и сторожа крутили головой и не желали ничего слушать. К одному из них уже приходил представитель компании, которая должна была нас сменить, и разговаривал с ним. Опыт оказался неудачным: «Он хотел казаться очень любезным, но по всему видно было, что прощелыга… Нет, нет, месье Пьер, вы не разубедите меня, что эти люди — нашему забору двоюродный плетень». Природная смекалка и доброе сердце заставляли их плохо говорить о новых хозяевах, чтобы сделать нам приятное. Клод вспоминал о войне, обращаясь к своим боевым товарищам, и страдал от того, что ему приходится играть роль несчастного феодала. Вероника и Натали ходили по рядам, подливали вина и предлагали сигареты. Время шло. Солнце склонялось к закату. Тогда дедушка встал и невнятным голосом сказал несколько слов, которые я забыл, потому что не понял их. Потом он
Опираясь на руку Пьера, дедушка вышел вперед. Первым в ряду стоял старый садовник. Дедушка поговорил с ним о его отце и деде, таких же садовниках, как и он, о его умершей внучке, о пальме, которую он с ней пытался вырастить в средней полосе Франции. При второй же фразе старик, в праздничной одежде, разрыдался. Дедушка тоже плакал. Они обнялись и стояли так, обнявшись, несколько секунд. Дед обнял по очереди всех, кто пришел сказать нам, что мы им дороги, что они не испытывают или больше не испытывают к нам неприязни, потому что из-за нашего несчастья они увидели теперь нас с другой стороны, обнял и почтальоншу, и монашенок, и начальника пожарного отделения, и учителя. Сцена была волнующей. Все плакали. Дедушка, утомленный, растерянный, то и дело вытиравший слезы, уже почти не понимал, где он и что происходит. Подойдя ко мне в момент, когда я разговаривал с секретарем мэрии, он не сразу узнал меня и спросил грустным голосом, давно ли я здесь и не знал ли я случайно его отца. Я ответил, что приехал совсем крошечным, что знал почти всех и что собираюсь написать воспоминания о прошедших временах. Клод рассмеялся каким-то неестественным, страшным смехом. Была минута, когда за нашим крушением замаячил призрак безумия.
Небо за окнами потемнело. Заканчивался наш последний день в Плесси-ле-Водрёе. Вот-вот должна была наступить ночь. Сторожа и садовники, все, кто жил с нами рядом многие годы и с кем нас связывали не укладывающиеся в марксистскую теорию узы, наши слуги, наши друзья стали один за другим расходиться. У Гайдна есть одна симфония, при исполнении которой музыканты по очереди уходят с эстрады, задувая свечи, освещавшие их ноты. И сцену, живую и радостную, которая постепенно погружается во мрак и безмолвие. Впервые исполненная в 1772 году для наших родственников Эстергази, она так и называлась «Прощальной», и воссоздавала атмосферу нашего старого замка. Мы и раньше понимали, что он переживет нас и будет стоять еще долго, что каменный стол не провалится в бездну, как только мы уйдем. Но без нас и камни, и земля, и деревья могли жить только такой же унылой, лишенной смысла жизнью, как и мы без наших деревьев, без нашей земли и без наших камней. Системы распадаются потому, что они являются системами. Но поскольку они были системами, составлявшими их, элементы еще долго остаются не использованными после их распада. Лишенные связей и смысла, они с трудом организовываются вновь. И удается им это лишь тогда, когда они составляют новые системы, столь же гениальные и столь же несправедливые, как и предшествующие, — разве только что немного более гениальные и немного менее несправедливые, которые тоже, в свою очередь, распадутся. Вот это и есть история, где, подобно тому, как в физике, волновые теории чередуются с корпускулярными, можно увидеть и этапы движения сознания к своей вершине, и невнятный, более или менее лишенный смысла и уж, во всяком случае, имеющий больше общего с иллюзиями, чем с прогрессом, набором форм, эволюций и циклов.
Теперь мы ходили по кругу. Все свершилось. Бернар рассказывал, как один из возчиков распространялся в разных кафе и бистро о лицемерных сценах в замке. Клод был довольно близок к такой точке зрения. Волей-неволей он принадлежал к нашему порядку и был солидарен с нами, особенно в тот момент, когда этот порядок расшатывался. Но когда он смотрел на нас извне, то весь этот набор поз и умилений, все эти попытки спрятать под эмоциями если не интересы, то ситуации вызывали у него реакцию отторжения. Он обнимался меньше, чем дедушка. Плакал тоже меньше. Может быть, потому, что был моложе. А может, потому, что считал наш отъезд, в конце концов, делом грустным лишь для нас, но не для тех, кто оставался, — не для садовников, сторожей, учителя или почтальонши. Возчик, которого видел Бернар, повторял, что ни к чему оплакивать хозяев, которых наконец-то постигли невзгоды после стольких лет удач, и что есть масса людей, более несчастных, чем мы, к тому же несчастных с давних пор. Видимо, чтобы смягчить переживания дедушки, Клод сказал ему, что этот не любивший нас возчик в чем-то был прав, что нас всегда сопровождало везение, тогда как другие, менее везучие, несчастны до сих пор. Дед помолчал, подумав, возможно, о тех, кому всю жизнь не везло. «Они не хотят больше, чтобы у них были хозяева, — проговорил он тихо. — Ну что ж, у них будут владельцы». Клод развел руками в знак несогласия и бессилия. Он не хотел в тот вечер продолжать дискуссию, которая была ему во всех отношениях неприятна, поскольку чувствовал себя не только бессильным, но и связанным по рукам и ногам, зажатым между чувствами, рассудком и историей. Так или иначе, но мы уезжали.
Машины ожидали нас в большом парадном дворе, видевшем и наши кареты, и танки немцев, и много других приезжавших и уезжавших транспортных средств. На этот раз мы уезжали без надежды на возвращение. После стольких усилий и арьергардных боев мы не знали, как употребить тот малый отрезок времени, который у нас оставался. Скорее инстинктивно, чем осмысленно, каждый по-своему использовал последние минуты того сновидения, которое вот-вот должно было разбиться вдребезги, и в этот последний момент, в минуту вынужденного бездействия, обнаруживал наконец свои тайные предпочтения, истинные привязанности, все, что в катастрофе причиняло ему наибольшую боль. Дедушка пошел посидеть один за каменным столом среди дорогих ему усопших. Филипп отправился на псарню и в конюшни, где давно уже не было ни лошадей, ни собак. Пал и жеребец Мститель. И хорошо. Филипп бродил среди воспоминаний, ушедших раньше нас. Пьер и Клод сели в машину и поехали на десять — пятнадцать минут погулять еще раз среди прудов и дубрав, вспомнить купания, велосипедные гонки, пулеметы и любовные похождения юности. Вернулись они молчаливые и сразу же стали давать последние распоряжения к отъезду. Я обошел в последний раз — как часто за последние месяцы употребляли мы это выражение «в последний раз!» — все места, где прошла наша жизнь, места настолько приглядевшиеся, что мы их даже не замечали: мраморную лестницу, бильярдную, мрачную анфиладу залов с очень высокими потолками, обе столовые, библиотеки, где я провел столько часов, столько дней, с бьющимся сердцем, читая лежа разбросанные по полу книжки, большую комнату на первом этаже, где мы развешивали ружья под рогами оленей с таинственными надписями, сообщавшими, где, как и кем была убита та или иная особь.
Я, как в церкви, вдыхал этот несравненный запах, переживший и разбросанные по миру наши картины, и распроданную мебель, запах былого, запах дерева, легкий запах плесени и любви, от которого кружилась голова. Я как заведенный бродил между воспоминаниями, накопленными за сорок лет
и за восемь веков привидений. Надо было попытаться сохранить в себе эти краски, эти звуки, эти выходящие на парк окна, эти далекие шумы, этот мимолетный аромат, и я пытался проникнуться ими, открыть всего себя тому, что было нашей жизнью, чтобы не дать ей ускользнуть в небытие и исчезнуть бесследно. Я запасался воспоминаниями. Вот так, думая о будущем, окунался я в прошлое.Кто-то во дворе уже звал меня. Я открыл окно: Пьер, Клод, Филипп, Натали и Вероника, окружив дедушку и тетю Габриэль, подавали мне знаки спускаться. И передо мной пронеслись вечера прошлых лет, те, о которых мне рассказывали близкие, и те, которые я запомнил сам, увидел Бориса, вдруг появившегося среди скрипачей и танцоров, еще не нашего века, увидел, как дед раскладывает пасьянс, вспомнил визиты настоятеля и господина Машавуана, вспомнил, как первый раз появился у нас Жан-Кристоф, как напряженно держался г-н Дебуа, вспомнил свадьбы и балы, обеды и выпады дедушки против правительства, вспомнил наше ожидание новостей в годы испытаний, появление в гостиной полковника фон Вицлебена, услышал смех Юбера и молчание Клода, услышал рычание танков и шепотом передаваемые слухи о приключениях Пьера, о метаморфозах тети Габриэль, о невзгодах Мишеля Дебуа. Не здесь ли, не под этими ли высокими потолками огромных комнат разыгрывалась судьба мира — во всяком случае, для меня, поскольку я жил здесь и видел все именно отсюда. Я быстро спустился, проходя сквозь вихрь событий и траурный кортеж пустых гостиных. Я закрывал за собой все двери. Я выходил. Во дворе я увидел три машины, три механизированных инструмента услады Божьей: два «пежо» и еще «рено». С уже заведенными моторами.
Раздался смех, смеялся Бернар. Господи, что же могло его рассмешить? Я сел рядом с дедушкой в головную «пежо», за рулем которой сидел Филипп. Поехали. Никто из нас не оглянулся. Все осталось позади. Перед нами открывалась новая жизнь, жизнь как у всех.
В нескольких сотнях метров от замка дорога слегка поднимается в гору. С одного из ее поворотов открывается один из самых красивых видов на Плесси-ле-Водрёй. Когда «пежо» подъехал к этому месту, дедушка попросил Филиппа остановиться. Тот посмотрел на меня: не начнется ли сейчас драма? Дедушка вышел из машины и несколько минут смотрел не на то, что мы видели из окон замка, не на липы и каменный стол, а на то, что видели посторонние, приезжая к нам или уезжая от нас. Ночь еще не наступила, но потемки сгущались с каждой минутой, гася последние остатки света. Замок удалялся во времени, в пространстве и в освещении. Дедушка смотрел. Я не смотрел на замок. Смотрел на деда, стоявшего со взглядом побежденного. Подъехал второй «пежо», с Клодом за рулем. Он не вышел из машины. Я чувствовал во всем его облике какую-то напряженность, почти враждебность. Гримасы продолжались? Да, страдал он не меньше нас, но ожидание нового мира влекло его вперед, к будущему, запрещало ему оборачиваться на каждом шагу на прошлое. Подъехал и «рено». И тоже остановился. Пьер вышел, подошел к дедушке и неподвижно постоял рядом, глядя, как исчезает в потемках замок. Я отступил немного назад. Удивительная сцена: в самый критический за всю свою историю момент семейство смотрело глазами старейшины на себя и на свое прошлое. Пьер обнял старика, двинувшегося к нам. «Поехали», — сказал дедушка. И сел в машину.
Мы поехали. Было темно. Теперь я уже не различал в темноте лица моего деда. Угадывал только печать потрясения на нем. Мне так хотелось обнять его; сказать, как мы любим его и что самое главное в мире — это объединяющая нас любовь. Я бы говорил ему о нашей семье, о ее истории, о ее чести. Сам я уже не совсем отчетливо представлял себе, что еще значила честь семьи, но знал, что для него она является величайшей ценностью и что для него все покоится на этом мифе. Но из моего сжатого горла не вырвалось ни слова. Я лишь взял его руку и сжал ее. И тут он, на протяжении всех этих месяцев ни разу не позволивший себе пожаловаться на судьбу, разрыдался, тихо приговаривая: «Ах, малыш, малыш! Если бы ты знал…»
Очень многого, как вы сами понимаете, и о многом я вам так и не рассказал. Как и Пьер, как и Клод, как и Филипп, я совершил много ошибок и необдуманных поступков, сделал много неверных шагов. И вот тут, по дороге в Париж, сидя молча в машине, освещаемой время от времени фарами встречных машин или фонарями проезжаемых городков, я подумал, что, быть может, смогу одним махом оплатить все долги, накопившиеся за бесполезную и заурядную жизнь, возродив на бумаге то, что уходило в небытие. Не так уж было нас и много, знающих или догадывающихся, о чем думал дед, знающих, что он пережил, перестрадал и как он с его гордостью и его нереальными идеями представлял себе историю, ее закат и конец. Сидя рядом с ним в машине, везущей нас ночью в Париж, вырвавшись из навсегда ушедшего мира, я испытал те же чувства, что и десять — двенадцать лет назад, когда слушал Клода и Филиппа за каменным столом, рассказывавших о войне в Испании, представляя события с двух противоположных точек зрения. Тогда мне показалось, что на примере одной семьи я вижу, как делается история. Вот и сегодня, в день этого немного комичного апокалипсиса, семья тоже выражала историю, не ту, в которой были битвы и столкновение идеологий, а более медленную, более потайную, более коллективную историю, может быть, менее шумную, но наверняка более важную, одним словом, ту же историю, но только предстающую в ином обличии, подспудную историю экономических колебаний и социального развития. Это именно она после долгих усилий и упорной борьбы наконец выгнала нас из Плесси-ле-Водрёя. А «пежо» все катился на северо-восток, в Париж. Дедушка задремал. Или делал вид, чтобы смягчить свои переживания. Его голова склонилась мне на плечо. Я по-прежнему держал его руку и тихо поднес ее к губам, как он сделал это с рукой умирающего Юбера. Ничто не возвратит нам того, что скрылось в потемках былого. Из уважения к деду и к тем усопшим, с которыми мы услады Божьей ради попрощались за каменным столом, мне захотелось попытаться помочь тем, кто придет после нас, вспомнить то ушедшее прошлое, которое мы оставили за собой. Удержать что-нибудь из того времени, что-нибудь из его слабостей и величия, его комичности и безумия, из той эгоистической строгости и замкнутости, которые стали причиной его гибели и исчезновения. Может, я был в состоянии это сделать. Дабы ответить чем-то вроде игры слов на горестное восклицание дедушки, вырвавшееся по дороге из Плесси-ле-Водрёя: «Ах, малыш! Если бы ты знал…» И вот где-то между Плесси-ле-Водрёем и Парижем, между прошлым и будущим, между воображаемым и реальным, между воспоминанием и надеждой, я пообещал себе посвятить часть моей суматошной жизни на то, чтобы возвратить тем, кого я любил, что-то от неповторимой прелести их рассеявшихся мечтаний. Я прошу прощения у дедушки за то, что лишь много лет спустя после его кончины сумел воздвигнуть этот жалкий памятник из слов взамен того замка из камня и славы, который он так любил.
III. После потопа
Долгое время я рассчитывал закончить воспоминания о былом на конце пребывания в Плесси-ле-Водрёе. Машины, мчавшиеся в ночи, уносили с собой завершившийся период жизни нашей семьи. История, начавшаяся на Святой земле с Елеазаром, заканчивалась восемь или девять веков спустя крушением той части рода нашей фамилии, которая воплотилась в камне и дереве. Всем нам было ясно, что семья не переживет этого потрясения, вырвавшего нас из родной почвы, одним ударом лишившего нас большей части причин для продолжения жизни и выбросившего нас в тот мир, от которого мы давно и всеми силами пытались отличаться. Были у нас и до того беды и опасные ситуации. Войны, Реформация, бунты, революция, гильотина, деньги не раз грозили разрушить наше единство и нашу гордость. Но нынешняя беда была, несомненно, самой ужасной в нашей истории. Она лишила нас надежды. Когда мы поднимались на эшафот и жертвы превращались в палачей, мы, конечно, знали, что после стольких лет не всегда справедливого насилия с нашей стороны мы, в прошлом такие сильные, становились наконец самыми слабыми. Но Бог, король, Церковь не исчезали. Мы ждали их возвращения. Мало того, даже если бы мы знали, что ни Бог, ни король, ни Церковь никогда не вернутся, мы бы не перестали верить в них, а главное — в себя. А вот Плесси-ле-Водрёй, напротив, был потерян навсегда. И по дороге в Париж ни Пьер, ни Клод, ни Филипп, ни я уже не верили в себя.