Услады Божьей ради
Шрифт:
Как же долго мы отбивались! По налоговым соображениям, чтобы заранее подготовиться к дополнительным трудностям, которые нас ожидали, имение Плесси-ле-Водрёй было преобразовано в компанию. Само слово и идея компании с вырисовывающимися за ними финансовыми комбинациями и распределением паев решительно не нравились дедушке. Но что делать? Я уже приложил немало усилий, чтобы рассказать вам о моем деде, об отце и о дяде Поле. Но, рассказывая, мне приходилось кое-что упрощать. Ведь кроме братьев и сыновей, которые возникали в ходе этого повествования, у деда были еще две замужние сестры и три дочери, жившие не с нами, но имевшие, разумеется, право на долю наследства, три сестры моего отца и дяди Поля. Мы еще не слишком усердно занимались контролем за рождаемостью, и у каждой из этих дочерей деда были дети. В поколении дяди Поля, считая всех мальчиков, погибших на войне, было семь детей. В моем поколении было уже тринадцать человек: мы с Анной, четверо наших двоюродных братьев и семеро детей у моих трех тетушек. А в поколении Анны-Марии и моих племянников, несмотря на умерших и холостяков, насчитывалось добрых два десятка человек. К великому удовольствию деда, Клод и Натали поженились, поскольку ожидали ребенка. Так что прибавлялся еще один человек. Итого двадцать один или двадцать два. Как все это сообщество могло разделить между собой Плесси-ле-Водрёй? Однажды, когда мы в сотый раз обсуждали эту проблему, Бернар сказал ужасную вещь, очень глубоко лежащую в подсознании семьи: «Хорошо еще, что Юбер умер». Я должен здесь сказать, что Бернар очень любил Юбера. Но он выразил по-своему, в современной циничной манере, где, впрочем, сохранилось
Я пытаюсь, и я тоже, хотя бы совсем немного, побыть, пожить в Плесси-ле-Водрёе. Подобно страусу, прячущему голову в песок, я прячу свою голову в словах и фразах, как раньше мы прятали ее в гравии наших аллей. Мы приезжали, уезжали, ходили в церковь, делали вид, что продолжаем охотиться и ездить верхом, ничего не желая знать об угрожавшей нам опасности. Но радости уже не испытывали. В этой затянувшейся комедии было что-то зловещее. Даже зайцев и фазанов в лесу стало меньше, словно они пытались избежать нашей участи. Время от времени мы еще вывешивали на фасаде замка довольно жалкие охотничьи трофеи. То был лишь повод, чтобы оживить наши воспоминания о невероятных трофеях начала века, когда дичь вывешивалась сотнями, уходя своими старомодными силуэтами в ночные потемки. Увы, охота тоже была уже не та. Младшие из нас, Вероника и Бернар, мечтали куда-нибудь уехать. Юбер ушел от нас. Вероника и Бернар тоже хотели нас покинуть. Летними вечерами они с завистью слушали по радио синкопическую музыку из Сен-Тропе, с модных пляжей и прочих мест, где веселилась молодежь их возраста. Мы с дедом еще довольно часто прогуливались вокруг пруда. Хотя дедушке перевалило уже за девяносто, он еще бодро ходил пешком. Маршрут у нас был тот же самый, по которому мы гуляли, — боже мой, как это было давно! — когда он расспрашивал меня о призвании Клода, о делах дяди Поля, об отношениях между Пьером и Урсулой и о тех слухах, которые они вызывали, об учебе Анны-Марии. И мы говорили то же самое, что и раньше, но только о других людях и о новых событиях. В западном мире мы были среди последних, кто прожил всю жизнь в одном и том же месте, в не изменившемся пейзаже, с теми же деревьями, отбрасывавшими ту же тень на тех же аллеях, по которым мы проходили в те же часы. Почему бы и мыслям нашим не оставаться такими же неизменными и неподвижными? В окружающих нас декорациях еще ничего не изменилось. Упали несколько деревьев, вот и все. Но менялись души, сознание и само время, которое с каждым днем приближало наше падение. Дедушка знал это. Порой он досадовал на себя за то, что так долго живет. Теперь он говорил мне о детях, о тех, кто, после него и после меня, продолжит наш род. Его беспокоила Анна-Мария. К другим он тоже относился с любовью, но не понимал их. «Мы боремся за что-то такое, чего они не любят», — говорил он мне. Как всегда, утешение приносили нам наши покойники. «Ах, Юбер!» — шептал дедушка. И казалось, что будь Юбер жив, он сумел бы все уладить, женился бы на индийской принцессе, отремонтировал бы замок, насадил бы деревья вместо упавших от старости и урагана, остановил бы все то, что поднималось, когда мы опускались: социализм, абстрактное искусство, столь антипатичную дедушке конкретную музыку, нефтяные аферы и развитие жилищного строительства, скромно просовывавшуюся сквозь дыры истории порнографию, одним словом, вернул бы семейству и олицетворяющему его замку былое великолепие. Ах, Юбер… Юбер… И повторялась история с Робером В., только в более жестоком варианте. При жизни мы никогда не уделяли ему столько нежного внимания. Что может быть естественнее? Мы же ведь любили только вечность. И Юбер в свою очередь, не дожидаясь своей очереди, тоже ушел в вечность.
От Юбера дедушка мысленно переходил к кончине дяди Анатоля, к кончине тети Ивонны, к гибели моей прабабушки, упавшей с лошади на перекрестке Зеленых Деревьев, к гибели прабабушки моей прабабушки, которой отрубили голову на гильотине. Поистине, мы только и делали, что умирали. В семье все кончали тем, что умирали. Но никто никогда никого не забывал. Вот эта-то удивительная память, коллективная и мистическая, и формировала род, фамилию, замок. И именно эту цепь, натянутую поперек хода времени, нашего вечного противника, хотел сохранить мой дед.
А цепь обрывалась.
На протяжении пятидесяти или шестидесяти лет, в том числе через посредничество Альбера Реми-Мишо, возникали предложения купить у нас Плесси-ле-Водрёй. Один за другим некий великий русский князь, затем Василий Захаров, герцог Вестминстерский, в ту пору, когда он собирался жениться на мадемуазель Шанель, Чарли Чаплин, некий греческий судовладелец предлагали нам постоянно растущие — во всяком случае, номинально — суммы в обмен на наш дом. Мы даже не отвечали, а если и отвечали, если и не руганью, то, во всяком случае, в обидных, сухих, резких выражениях, почти оскорбительных для людей, которые в конечном счете, может быть, несколько неуклюже — хотя трудно себе представить, что герцог Вестминстерский или великий князь Владимир не умели жить, — скорее оказывали нам честь. «А наша фамилия? — ворчал дед. — Может, они хотят заодно купить и фамилию нашу?» Теперь же предложения о покупке исходили не от великого князя, не даже от актера или крупного судовладельца. Теперь они исходили от скупающей недвижимость компании с американским капиталом и совершенно диким сокращенным названием, что-то вроде К.О.П.А.Д.И.К. или Ф.О.Р.А.Т.Р.А.К. Надо было видеть, с каким презрением и гневом выплевывал эти слова мой дед. Лет десять или пятнадцать спустя эта же компания установила контакт с такими крупными фирмами, как Общество морских купаний и Средиземноморский клуб. Они хотели получить замок со всеми окружающими его землями и со всеми деревьями, чтобы построить отель в стиле роскошного постоялого двора или сельского развлекательного центра, где клиенты занимались бы конным спортом, играли бы в теннис или гольф, купались бы в бассейне, который чересчур элегантные господа, вылезавшие из белых «мерседесов», предполагали разместить сразу позади каменного стола. На это время мы отвели деда в комнату, чтобы спасти его от апоплексического удара. Пьер, бледный от волнения, вел переговоры с советниками и экспертами, менявшимися каждую неделю и представлявшими филиалы и холдинги со взаимозаменяющимися пышными названиями, элементы которых встраивались друг в друга, чтобы эпатировать клиентов и сбивать с толку налоговую службу. Они жонглировали названиями массовых развлечений, аэропортов и шоссейных дорог, бравших начало у них в устах подобно тем алмазным рекам, что выходили из уст принцесс в персидских легендах. От перечислений миллионных сумм Пьер становился задумчивым, а Вероника с Бернаром подпрыгивали от возбуждения. Но нет, это было невозможно. Уже и теперь мы не чувствовали себя в одиночестве, когда попивали кофе за каменным столом. Нас окружали тени, но не тех из нашей семьи, что ушли в мир иной, а привидения чужаков, возникавших из будущего. Замок был еще наш, а уже толпа незнакомых игроков в гольф в фуражках и довольно вульгарных теннисистов бесцеремонно расталкивала нас. Мы все колебались, упирались. А те чувствовали ситуацию. Миллионов становилось больше. Увеличение цены подталкивало нас к решению, но, разумеется, противоположному. «Разве честные люди могут сегодня предлагать одну цену, а завтра вдвое больше только потому, что с первой мы не согласились?» — говорил с гневом дедушка. Он умолкал на минуту, делая вид, что размышляет. Ему представлялись отвратительные картины, подобные искушению святого Антония, только несколько иного рода: люди в плавках или в брюках на подтяжках, солнечные ванны, аккордеоны… Тут дед взрывался: «Они будут способны играть в шары перед часовней, распивая отвратительные напитки, привезенные из Америки». Невозможно. Мы говорили «Нет». К удивлению покупателей, которые шли даже на то, чтобы еще какое-то время мы оставались на месте, организуя отдых в качестве массовиков-затейников.
Победа! Мы оставались на месте. Молния вызвала пожар,
и часть леса сгорела. Мы потеряли еще сотни тысяч, а может, и миллион франков. Мы брали деньги под залог и в долг. Теперь мы уж точно знали, что беда неминуема. Мы могли даже примерно подсчитать момент, довольно близкий, когда у нас не хватит денег ни на жалованье Жюлю, ни на налоги, ни на то, чтобы оплачивать электричество и телефон, установленный дедушкой в начале XX века, установленный по легкомыслию, как он теперь считал, раскаиваясь в содеянном. Анна-Мария присылала деньги, полученные за фильм, где она появлялась в купальнике и в ночной рубашке, о чем мы, естественно, не говорили деду. Тетя Габриэль и Пьер выскребли все из ящиков семейства Реми-Мишо, чье огромное богатство когда-то так возмущало дедушку. Но все это было каплями в потоке, уносившем и нас, и замок вместе с нами. Филипп, всегда несколько экзальтированный и любивший производить эффект, приехал в одно прекрасное утро, когда мы сидели за столом и пили утренний кофе, — к счастью, дедушке всегда приносили ранний завтрак в его спальню, но зато все остальные из-за нехватки прислуги спустились в столовую, — и бросил на стол, рядом с тартинками, свернутую газету, где сообщалось, что в Нормандии семейство Сент-Эверт взорвало динамитом свой замок времен Генриха IV, чересчур перестроенный около 1880 года баснословно богатой старушкой, урожденной Руфью Израэль, и имевший довольно противный вид. «Прекрасно отделались», — проговорил Пьер, не отрывая глаз от чашки. Но в голове Филиппа, быстро загоравшегося по любому поводу, мысль продолжала работать. Ему не казалась ужасной идея катастрофы, которая положила бы конец эпохе и режиму, брошенному генералом на произвол судьбы. Генерал — в своем имении Коломбе, социалисты — у власти, а Плесси-ле-Водрёй в пламени пожара — такой набор бедствий нравился Филиппу. Разве такие сумерки богов в нашем узком масштабе были бы не лучше, чем уйти на цыпочках, оставив Жюлю под ковриком ключи для будущих хозяев в цветастых рубашках и с модными идеями в голове? Клод поднял бровь, пожал плечами: поистине, Филипп оставался верен себе.Эта смесь неуверенности и беспокойства сильно отражалась на нашем настроении. И «Тур де Франс», и погода, и зеленый горошек, и молоко, и наши взаимоотношения с задержавшимися в замке сторожами и садовниками, и вежливость молодых, и нравы в самой семье, одним словом, все, буквально все как-то изменилось, стало другим. Груши стали не такими вкусными. Дедушка всегда был знатоком и любителем груш. Он различал все сорта по виду чуть ли не с закрытыми глазами по вкусу, по запаху и на ощупь. И все они стали хуже. Мы все удивлялись. Груши всегда были гордостью Плесси-ле-Водрёя. Пьер провел расследование. И обнаружил, что груши из нашего сада наши садовники, которых мы не могли достойно оплачивать, продавали в Анже и в Ле-Мане. А нам подавали груши, привезенные из Парижа.
Бывает, что и в научных теориях, и в формах искусства, и в государственном управлении, и в обществе, и в семьях — везде, где до того все делалось гармонично и по строгим правилам, в какой-то момент наступают сбои и невнятица. Люди начинают придумывать средства от этого, предлагают всякие замены, гипотезы, направленные на исправление положения, всевозможные усовершенствования, причем иногда результат оказывается положительным. У истории бывают закаты, порой стоящие первоначальных подъемов. И победные взлеты под занавес. Юстиниан, византийский генерал Белизариос, Гегель стали заключительными этапами своей эпохи, воплотив в себе высшие ее достижения. И все равно Римская империя пала, философия пришла в упадок. Идея судьбы в тысячах своих формах занимает умы людей, и я думаю, что происходит это от странного сложения воедино разрушительных сил, от невозможности остановить то, что катится по наклонной в пропасть. Латают одну дыру, появляются десять новых. Вроде бы кораблю удалось избежать мели, но шторм в это время усиливается. Упадок, маразм, разложение, похоже, питаются какими-то своими внутренними резервами. Против износа все бессильно, и ничто не может остановить течение времени. Именно его мы использовали, чтобы создать нашу мощь, но оно же обернулось против нас, отбросив нашу семью в прошлое, которое мы так любили. Оно воссоздавало в иных местах новые теории, сверкающие видения, порождало восхитительные надежды. А мы разваливались и летели вниз. Услады Божьей ради. Мы понимали, что никогда больше не насладимся вкусом груш из Плесси-ле-Водрёя, вкусом прелестным, но утраченным, прелестным и утраченным, прелестным, потому что утраченным.
Да, у нас еще были потом прекрасные дни в Плесси-ле-Водрёе. В одно и то же утро в нашей старой часовне, с которой у нас связано столько воспоминаний, в окружении множества друзей состоялись две свадьбы: Вероники и Жан-Клода. При возношении даров затрубили охотничьи рога, и все вздрогнули. Во дворе и в парке сверкало радостное солнце. Дети были прекрасны. Да они уже и не были детьми. Через них и в них я видел настоящих детей: их самих в детстве, их родителей в детстве. Нас самих в детстве. Люди, заполнившие часовню, вспоминали не только их игры, их мечты, их отрочество, их воскресшие восторги, но и наши. Какая любовь к жизни! Какая легкость! В нас много было недостатков, но зато мы, по-моему, гениально устраивали празднества. Ни с чем не сравнимы были наши балы, охоты, дни рождения, именины, свадьбы, похороны и даже простые полдники. Торжествующая буржуазия переняла их у нас, но никогда ей не удавалось устраивать столь же веселые вечера, в которых участвовали пожарные, дровосеки, фотограф, учитель — все сельское население, любившее нас и любимое нами. Помните свадьбу Анны? Точно такой же была свадьба Вероники и Шарля-Луи, Жан-Клода и Паскаль. И вот еще одно гениальное свойство семьи: мы отменяли время с помощью повторений.
Я как сейчас вижу двор Плесси-ле-Водрёя, освещенный летним солнцем, и две пары молодых, пьющих шампанское в компании Жюля и настоятеля. Смотри же во все глаза, смотри! И я смотрел, ибо мы уже знали, что эта красота, такая живая, скоро для нас кончится. Вечером, после ужина под открытым небом, под липами, возле каменного стола, дедушка совершил неслыханно дерзкий поступок, уступив модернизму: потихоньку от нас подготовил сеанс того, что он — последним во Франции — называл еще кинематографом. И он, ничего не знающий в этом современном искусстве, безошибочно выбрал фильм, наверное, по названию, которое могло бы стать нашим символом: «Унесенные ветром». Ведь мы тоже, как те южане, оказались жертвами катастрофы. Вокруг нас кружились лошади, кареты, чернокожие служанки, кринолины, счастье и разорение. Когда погас последний кадр с образами Мелани, Эшли, Ретта Батлера, Скарлетт О’Хары и их погибшей любви, все мы — замок, пруд, каменный стол под липами, наши мечты, наши безумства, наши иллюзии и мы сами — чувствовали себя привидениями в идущей к концу ночи. Далеко-далеко, за последними ночными сумерками, угадывалась готовая вот-вот прорезаться новая заря нового дня. Другого дня. Другая заря. Другого, не нашего времени.
На следующий день молодые уехали на два месяца. Жан-Клод со своей женой, Вероника со своим мужем. Анна-Мария уезжала в Рим, в Нью-Йорк, в Голливуд, в Рио-де-Жанейро. Бернар устремлялся в Канны — на самом деле в Сен-Тропе, но называл Канны, щадя дедушку, который очень уважал лорда Брума. Оставались только мы, старики. И чувствовали себя столетними старцами. Двойная свадьба, солнечный двор, служба в часовне, вернувшиеся веселье и беззаботная дружба были всего лишь новой отсрочкой. «Унесенные ветром» — прекрасное и не случайное название. Жизнь наша подходила к концу. Вечерний ветер уносил ее.
Это было последнее наше лето в Плесси-ле-Водрёе. Умирая, Юбер оказал нам последнюю услугу: предоставил почетную причину, чтобы покинуть дом, тяжесть которого нас угнетала. Элен больше не выносила Плесси-ле-Водрёя, где умер ее сын. Она редко наезжала туда. Тетя Габриэль была больна и большую часть времени проводила в Париже. Получалось довольно забавно: моя мать, Урсула, тетя Габриэль, Анна, Элен, Анна-Мария и Вероника ушли, удалились из замка, унесенные кто смертью, кто болезнью, кто славой, кто замужеством, кто историей, кто горем, и единственной женщиной, оставшейся между дедушкой и его четырьмя внуками, оказалась молодая рыжая евреечка, преклонявшаяся перед двумя стариками: моим дедом и Сталиным. Наша жизнь утратила прежний размах. Мы уже не садились за каменный стол под липами, не ходили к пруду. Кофе пили на ступенях лестницы, ведущей в салон или на камнях бывшего подъемного моста. Получалось так, будто мы превратили Плесси-ле-Водрёй во временное стойбище. И мы уже не чинили ни крышу, ни стропила. В душе мы уже удалялись от дома наших предков.