В дальних плаваниях и полетах
Шрифт:
Видели вы комсомольца Тынаэргина, прилетевшего со мной из Уэлена? В Ванкареме он ведал водомаслогрейкой для самолетов, она постоянно топилась. В прошлом кочевник-батрак, он года два назад пришел из тундры. Заведующий факторией отправил способного, расторопного юношу в Анадырь. Там Тынаэргин учился в школе и вступил в комсомол. Он влюблен в авиацию, его мечта — научиться летать. Я не собираюсь прослыть пророком, но увидите: этот парень будет пилотом! Каманин берет его в свою авиачасть…
На палубе «Смоленска» призывно зазвонил колокол. Не хотелось мне прерывать беседу с Небольсиным, но совестно было лишить его удовольствия послушать самодеятельный концерт. Собираясь в кают-компанию, пограничник
— Вот еще что: если решите писать о чукотских делах, не забудьте наш транспорт. Перевозками были заняты около тысячи собак. Лучшие упряжки пробежали больше десяти тысяч километров. Разумеется, такая работа отразилась на собаках, нам пришлось даже отменить традиционные первомайские соревнования упряжек…
Концерт уже начался. Не только кают-компания, но и все проходы были заполнены зрителями. «Прощальный, но не навсегда» — так туманно возвещали афиши — вечер самодеятельности собрал моряков, летчиков, челюскинцев, участников спасательных экспедиций. Сводный струнный оркестр, хор, «сибирский квартет», жонглеры, певцы, танцоры, фокусники показывали свое искусство; состязаясь в остроумных шутках, трое конферансье вели программу.
Торжественный вечер на пороге Берингова пролива затянулся за полночь.
КУРС — НА БОЛЬШУЮ ЗЕМЛЮ
Двадцать первого мая в бухте Провидения начался «разъезд». С первыми утренними лучами солнца ушел «Красин». Могучий ледокол двинулся к мысу Дежнева; оттуда его путь лежал в Ном. Следом за «Красиным» отправился к Уэлену «Сталинград».
Готовились к отплытию и моряки «Смоленска». Корабельные стрелы подхватывали со льда самолеты и переносили их на палубу. Вот капитан вызвал на мостик боцмана, отдал короткое приказание. Матросы спустились по трапу и стали выбирать ледовый якорь. Весело звякнул машинный телеграф. «Смоленск» развернулся и пошел к «воротам» бухты. Прощай, Берингов пролив! Наш курс — на юг, к Большой земле.
На палубе послышалось знакомое стрекотание — начала работать судовая радиостанция. Но, увы, журналистов еще накануне предупредили: телеграмм слишком много, для прессы установлен строгий «паёк» — каждому не более полутораста слов в сутки. На половине странички много не расскажешь! Полярники острили: «Заготовляйте корреспонденции в засол».
«Правда» была представлена на «Смоленске» двумя спецкорами; старательно работал для газеты заместитель начальника челюскинской экспедиции Иван Александрович Конусов. Прибыв со льдины в Ванкарем, он сразу же стал писать о событиях. Ивана Александровича в челюскинском коллективе очень любили, относились к нему с трогательной заботливостью. «У Вани больные легкие, его нельзя перегружать», — деликатно предупредил меня Бабушкин.
Когда я впервые заглянул в маленькую каюту Копусова, он сидел, закутавшись в пушистый плед, и просматривал мартовские номера «Правды», доставленные «Сталинградом» из Петропавловска.
— Вам не трудно воздержаться от курения? Врачи, видите ли, протестуют, — извиняющимся тоном сказал он и мучительно закашлялся; на бледно-желтом лице выступили алые пятна.
Из соседней каюты прибежал врач «Челюскина». Потянув носом воздух и с суровой подозрительностью взглянув на меня, он обратился к Копусову:
— Тебе ничего не требуется, Ванечка? Микстуру-то пьешь?
— Да, спасибо, все у меня есть… Вот уж не вовремя болезнь обострилась!
— Болезнь никогда не бывает ко времени, — внушительно произнес врач, подняв указательный палец.
Я спросил доктора о заболеваниях в лагере.
— Серьезных случаев у нас было немного, — сказал он. — У Шмидта грипп вскоре принял тяжелую форму и вызвал осложнения. Потом гриппом
захворал метеоролог Николай Николаевич Комов: он часто навещал больного Отто Юльевича. А один из наших гурманов стал жертвой своего легкомыслия: объелся медвежатиной — польстился, понимаете, на сырую почку, — ну и проболел чудак больше двух месяцев.— В лагере организм у каждого лучше сопротивлялся, — заметил Копусов. — А вот на берегу многие расклеились…
— Если потребуюсь, без стеснения стучи в стену, — сказал доктор, уходя.
— На льдине мы меньше всего занимались собой, да там как-то не ощущалась серьезность положения, — продолжал Копусов. — Только теперь сказывается пережитое.
Иван Александрович отдернул занавеску иллюминатора, и солнечные зайчики заплясали по стенам каюты.
— Вот и кончились льды. Скоро ли придется снова их увидеть? — проговорил Копусов. — Эх, иметь бы талант, чтобы по-настоящему написать о товарищах. Простые, смелые, преданные сердца!.. Такому коллективу никакой враг не страшен. Ведь у нас действительно не было паники. И страха, этакого противного, мелкого, животного страха за собственную шкуру не было. А тяжкие часы выпадали не раз.
Восхищение и гордость звучали в голосе Копусова, когда он говорил о мужестве своих товарищей. А о себе, об испытаниях, которые достались на его долю, и не упоминал…
Боясь утомить Ивана Александровича, я коротко изложил ему план: надо заполучить у челюскинцев возможно больше статей, рассказов, воспоминаний, чтобы из Петропавловска передать все это по радио в редакцию.
— Отлично! Наметим сейчас же темы и авторов, — сказал Копусов.
Спустя полчаса у нас был готов длинный список будущих очерков: «В ледовом плену» — автор капитан Воронин; «В ожидании катастрофы» — физик Факидов; «Агония корабля» — Копусов; «Последняя вахта», «Нити связи протянуты», «С киноаппаратом в Арктике»…
— Сколько набралось? — спросил Иван Александрович.
— Двадцать восемь. А напишут?
— Не сомневайтесь! Какой у нас срок?
— Дней пять-шесть. До Петропавловска придется еще переписать эти статьи телеграфным языком — со всеми «тчк», «зпт», «квч», убрать предлоги…
Иван Александрович не подвел редакцию: вскоре у него набралось больше тридцати статей, очерков и заметок челюскинцев, множество фотографий, оригинальные зарисовки Решетникова. Одни только выдержки из дневника штурмана Михаила Гавриловича Маркова составили около девяти тысяч слов. Никто из намеченных авторов не отказался написать для газеты.
Готовя очередной «литературный заказ», Копусов приглашал автора к себе в каюту:
— Вот что, дружище, карандаш и бумага у тебя найдутся?.. Хорошо. Садись в уголке и пиши для «Правды». Тема твоя…
— Да не умею я, Иван Александрович, сроду не приходилось, — клялся машинист, кочегар или матрос. — Увольте от этого дела.
— И я, представь себе, тоже боялся, что ничего у меня не получится, а попробовал — и вышло… Да, кстати, помнишь ты, как четырнадцатого февраля вытаскивали всякое добро из полыньи?
— А как же! С вельботом еще намаялись…
— Вот-вот, оно самое! Так ты все это, дружище, и опиши. Попросту, будто семье своей рассказываешь. А насчет стиля этого самого, насчет слога не опасайся — в редакции исправят. Ясно?
— Неловко как-то…
— Честное слово, осилишь! Чего доброго, еще иного журналиста за пояс заткнешь… Но только не тяни: даю тебе ровно три дня…
Это Иван Александрович был повинен в том, что обыкновенный карандаш стал на «Смоленске» дефицитным предметом; в дело шел любой огрызок. Конусов и сам пристрастился к корреспондентской работе; каждый вечер мы совместно писали очередную радиограмму в редакцию, предельно используя свой скудный радиопаек.