Чтение онлайн

ЖАНРЫ

В кварталах дальних и печальных
Шрифт:

«В деревню Сартасы, как время пришло…»

Мой щегол, я голову закину…

О. М. [55]

В деревню Сартасы, как время пришло, меня занесло. Давно рассвело, и скользнуло незло по Обве [56] весло. Я вышел тогда покурить на крыльцо — тоска налицо. Из губ моих, вот, голубое кольцо летит к облакам. Я выдержу, фигушки вам, дуракам! Хлебнуть бы воды, запить эту горечь беды-лебеды. Да ведра пусты. 1998

55

О.М. — Осип Мандельштам, стихотворение «Мой щегол, я голову закину» (1936).

56

Обва —

река в Пермской области.

«Восьмидесятые, усатые…»

Восьмидесятые, усатые, хвостатые и полосатые. Трамваи дребезжат бесплатные. Летят снежинки аккуратные. Фигово жили, словно не были. Пожалуй, так оно, однако гляди сюда, какими лейбами расписана моя телега. На спину «Levi’s» пришпандорено, и «Puma» на рукав пришпилено. И трехрублевка, что надорвана, получена с Сереги Жилина. 13 лет. Стою на ринге. Загар бронею на узбеке. Я проиграю в поединке, но выиграю в дискотеке. Пойду в общагу ПТУ, гусар, повеса из повес. Меня «обуют» на мосту три ухаря из ППС. И я услышу поутру, очнувшись головой на свае: трамваи едут по нутру, под м остом дребезжат трамваи. Трамваи дребезжат бесплатные. Летят снежинки аккуратные…. 1998

«В полдень проснешься, откроешь окно…»

В полдень проснешься, откроешь окно — двадцать девятое светлое мая: Господи, в воздухе пыль золотая. И ветераны стучат в домино. Значит, по телеку кажут говно. Дурочка Рая стоит у сарая, и матерщине ее обучая ржут мои други, проснувшись давно. Но в час пятнадцать начнется кино, Двор опустеет, а дурочка Рая станет на небо глядеть не моргая. И почти сразу уходит на дно памяти это подобие рая. Синее небо от края до края. 1998

«Давай, стучи, моя машинка…»

Давай, стучи, моя машинка, неси, старуха, всякий вздор, о нашем прошлом без запинки, не умокая, тараторь. Колись давай, моя подруга, тебе, пожалуй, сотня лет, прошла через какие руки, чей украшала кабинет? Торговца, сыщика, чекиста? Ведь очень даже может быть, отнюдь не всё с тобою чисто и страшных пятен не отмыть. Покуда литеры стучали, каретка сонная плыла, в полупустом полуподвале вершились темные дела. Тень на стене чернее сажи росла и уменьшалась вновь, не перешагивая даже через запекшуюся кровь. И шла по мраморному маршу под освещеньем в тыщу ватт заплаканная секретарша, ломая горький шоколад. 1998

«Вот здесь я жил давным-давно — смотрел…»

Вот здесь я жил давным-давно — смотрел кино, пинал говно и, пьяный, выходил в окно. В окошко пьяный выходил, буровил, матом говорил и нравился себе, и жил. Жил-был и нравился себе с окурком «БАМа» на губе. И очень мне не по себе, с тех пор, как превратился в дым, А так же скрипом стал дверным, чекушкой, спрятанной за томом Пастернака, нет, — не то. Сиротством, жалостью, тоской, не музыкой, но музык ой, звездой полночного окна отпавшей литерою «а», запавшей клавишею «б»: Оркестр играет на трубе — хоронят Петю, он дебил. Витюра хмуро раскурил окурок, старый ловелас, стоит и плачет дядя Стас. И те, кого я сочинил, плюс эти, кто взаправду жил, и этот двор, и этот дом летят на фоне голубом, летят неведомо куда — красивые как никогда. 1998

«Трамвай гремел. Закат пылал…»

Трамвай гремел. Закат пылал. Вдруг заметался Серега, дальше побежал, а мент остался. Ребята пояснили мне: Сереге будет весьма вольготно на тюрьме — не те, кто судят страшны, а те, кто осужден. Почти что к лику святых причислен будет он. Мента — на пику! Я ничего не понимал, но брал на веру, с земли окурки поднимал и шел по скверу. И всё. Поэзии — привет. Таким зигзагом, кроме меня, писали Фет да с Пастернаком. 1998

Беженцы

В парке отдыха, в парке за деревьями светел закат. Сестры «больно»
и «жалко».
Это — вырвать из рук норовят [57]
кока-колу с хот-догом, чипсы с гамбургером. Итак, все мы ходим под Богом, кто вразвалочку, кто кое-как шкандыбает. Подайте, поднесите ладони к губам. Вот за то и подайте, что они не подали бы вам. Тихо, только губами, сильно путаясь, «Refugee blues» повторяю. С годами я добрей, ибо смерти боюсь. Повторяю: добрее я с годами и смерти боюсь. Я пройду по аллее до конца, а потом оглянусь. Пусть осины, березы, это небо и этот закат расплывутся сквозь слезы, и уже не сплывутся назад. 1998

57

Вариант первой строфы:

В парке отдыха ярко

за деревьями светит закат.

Так глядят они жалко

и все вырвать из рук норовят…

«Я улыбнусь, махну рукой…»

Я улыбнусь, махну рукой, подобно Юрию Гагарину, Какое чудо мне подарено, а к чуду — ключик золотой. Винты свистят, мотор ревет, я выхожу на взлет задворками. Убойными тремя семерками заряжен чудо-пулемет. Я в штопор, словно идиот, вхожу, но выхожу из штопора, крыло пробитое заштопаю, пускаюсь заново в полет. В невероятный черный день, я буду сбит огромным ангелом, и, полыхнув зеленым факелом, я рухну в синюю сирень. В малюсенький, священный двор, где детство надрывало пузико. Из шлемофона хлещет музыка, и слезы застилают взор. 1998

«Не вставай, я сам его укрою…»

Не вставай, я сам его укрою, спи, пока осенняя звезда светит над твоею головою и гудят сырые провода. Звоном тишину сопровождают, но стоит такая тишина, словно где-то четко понимают, будто чья-то участь решена. Этот звон растягивая, снова стягивая, можно разглядеть музыку, забыться, вставить слово, про себя печальное напеть. Про звезду осеннюю, дорогу, синие пустые небеса, про цыганку на пути к острогу, про чужие черные глаза. И глаза закрытые Артема видят сон о том, что навсегда я пришел и не уйду из дома… И горит осенняя звезда. 1998

«Есть в днях осенних как бы недомолвка…»

Есть в днях осенних как бы недомолвка, намек печальный есть в осенних днях, но у меня достаточно сноровки сказать «пустяк», махнуть рукой — пустяк. Шурует дождь, намокли тротуары, последний лист кружится и летит. Под эти тары-бары-растабары седой бродяга на скамейке спит. Еще не смерть, а упражненье в смерти, да вот уже рифмует рифмоплет, кто понаивней «черти», а «в конверте» кто похитрей. Хочу наоборот. Вот подступает смутное желанье купить дешевой водочки такой, да сочинить на вечное прощанье о том, как жили-были, боже мой. Да под гитару со шпаной по парку на три аккорда горя развести. Пошли по парку, завернули в арку, да под гитарку: «не грусти — прости». 1998

«Когда менты мне репу расшибут…»

Когда менты мне репу расшибут, лишив меня и разума, и чести, за хмель, за матерок, за то, что тут — ЗДЕСЬ САТЬ НЕЛЬЗЯ! МОЛЧАТЬ! СТОЯТЬ НА МЕСТЕ! Тогда бесшумно вырвется вовне, потянется по сумрачным кварталам былое или снившееся мне — затейливым и тихим карнавалом: Наташа. Саша. Лёша. Алексей. Пьеро, сложивший лодочкой ладони. Шарманщик в окруженье голубей. Русалки. Гномы. Ангелы и кони. Головорезы. Карлики. Льстецы. Училки. Прапора с военкомата. Киношные смешные мертвецы, исчадье пластилинового ада. Денис Давыдов. Батюшков смешной. Некрасов желчный. Вяземский усталый. Весталка, что склонялась надо мной, и фея, что меня оберегала. И проч., и проч., и проч., и проч., и проч. Я сам не знаю то, что знает память. Идите к черту, удаляйтесь в ночь. От силы две строфы могу добавить. Три женщины. Три школьницы. Одна с косичками, другая в платье строгом. Закрашена у третьей седина. За всех троих отвечу перед Богом. Мы умерли. Озвучит сей предмет музыкою, что мной была любима, за три рубля запроданный кларнет безвестного Синявина Вадима. 1998
Поделиться с друзьями: