Чтение онлайн

ЖАНРЫ

В кварталах дальних и печальных
Шрифт:

«Мой герой ускользает во тьму…»

Мой герой ускользает во тьму. Вслед за ним устремляются трое. Я придумал его, потому что поэту не в кайф без героя. Я его сочинил от уста — лости, что ли, еще от желанья быть услышанным, что ли, чита — телю в кайф, грехам в оправданье. Он бездельничал, «Русскую» пил, Он шмонался по паркам туманным. Я за чтением зренье садил да коверкал язык иностранным. Мне бы как-нибудь дошкандыбать до посмертной серебряной ренты, а ему, дармоеду, плевать на аплодисменты. Это — бей его, ребя! Душа без посредников сможет отныне кое с кем объясниться в пустыне лишь посредством карандаша. Воротник поднимаю пальто, закурив предварительно: время твое вышло. Мочи его, ребя, он — никто. Синий луч с зеленцой по краям преломляют кирпичные
стены.
Слышу рев милицейской сирены, нарезая по пустырям.
1998

«Я пройду, как по Дублину Джойс…»

Я пройду, как по Дублину Джойс, сквозь косые дожди проливные приблатненного города, сквозь все его тараканьи пивные. — Чего было, того уже нет, и поэтому очень печально, — написал бы наивный поэт, у меня получилось случайно. Подвозили наркотик к пяти, а потом до утра танцевали, и кенту с портаком «ЛЕБЕДИ» [59] неотложку в ночи вызывали. А теперь кто дантист, кто говно и владелец нескромного клуба. Идиоты. А мне все равно. Обнимаю, целую вас в губы. Да, иду, как по Дублину Джойс, дым табачный вдыхая до боли. Here I am not loved for my voice, I am loved for my existence only.* 1998

59

ЛЕБЕДИ (татуировка) — аббревиатура: Любить Ее Буду, Если Даже Изменит (прим. автора).

«Что махновцы — вошли красиво…»

Что махновцы — вошли красиво в незатейливый город N. По трактирам хлебали пиво да актерок несли со сцен. Чем оправдывалось все это? Тем оправдывалось, что есть за душой полтора сонета, сумасшедшинка, искра, спесь. Обыватели, эпигоны, марш в унылые конуры! Пластилиновые погоны, револьверы из фанер ы. Вы, любители истуканов, прячьтесь дома по вечерам. Мы гуляем, палим с наганов да по газовым фонарям. Чем оправдывается это? Тем, что завтра на смертный бой выйдем трезвые до рассвета, не вернется никто домой. Други-недруги. Шило-мыло. Расплескался по ветру флаг. А всегда только так и было. И вовеки пребудет так. Вы — стоящие на балконе жизни — умники, дураки. Мы — восхода на алом фоне исчезающие полки. 1998

Петербургским корешам

Дождь в Нижнем Тагиле. Лучше лежать в могиле. Лучше б меня убили дядя в рыжем плаще с дядею в серой робе. Лучше гнить в гробе. Места добру-злобе там нет вообще. Жил-был школьник. Типа чести невольник. Сочинил дольник: я вас любил. И пошло-поехало. А куда приехало? Никуда не приехало. Дождь. Нижний Тагил. От порога до Бога пусто и одиноко. Не шумит дорога. Не горят фонари. Ребром встала монета. Моя песенка спета. Не вышло из меня поэта, черт побери! 1998

«Я музу юную, бывало…»

Я музу юную, бывало, встречал в подлунной стороне. Она на дудочке играла, я слушал, стоя в стороне. Но вдруг милашку окружали, как я, такие же юнцы. И, грянув хором, заглушали мотив прелестный, подлецы. И думал я: небесный Боже, узрей сие, помилуй мя, ведь мне Тобой дарован тоже осколок Твоего огня, дай поорать! 1998

«Не жалей о прошлом, будь что было…»

О. Дозморову

Не жалей о прошлом, будь что было, даже если дело было дрянь. Штора с чем-то вроде носорога, на окне обильная герань. Вспоминаю: с вечера поддали, вынули гвоздики из петлиц, в городе Перми заночевали у филологических девиц. На комоде плюшевый мишутка, стонет холодильник «Бирюса». Потому так скверно и так жутко, что банальней выдумать нельзя. Друг мой милый, я хочу заране объявить: однажды я умру на чужом продавленном диване, головой болея поутру. Если правда так оно и выйдет, жаль, что изо всей семьи земной только эта дура и увидит светлое сиянье надо мной. 1998

«Ничего не будет, только эта песня…»

Ничего не будет, только эта песня на обветренных губах. Утомленный мыслями о мета — физике и метафизиках, я умру, а после я воскресну. И назло моим учителям очень разухабистую песню сочиню, по скверам, по дворам чтоб она, шальная, проносилась. Танцевала,
как хмельная блядь.
Чтобы время вспять поворотилось и былое началось опять.
Выхожу в телаге, всюду флаги. Курят пацаны у гаража. И торчит из свернутой бумаги рукоятка финского ножа. Как известно, это лучше с песней. По стране несется тру-ля-ля. Эта песня может быть чудесней, мимоходом замечаю я. 1998

Автомобиль

В ночи, в чужом автомобиле, почти бессмертен и крылат, в каком-то допотопном стиле сижу, откинувшись назад. С надменной легкостью водитель передвигает свой рычаг. И желтоватый проявитель кусками оживляет мрак. Встает Вселенная из мрака — мир, что построен и забыт. Мелькнет какой-нибудь бродяга и снова в вечность улетит. Почти летя, скользя по краю в невразумительную даль, я вспоминаю, вспоминаю, и мне становится так жаль. Я вспоминаю чьи-то лица, всё, что легко умел забыть, над чем не выпало склониться, кого не вышло полюбить. И я жалею, я жалею, что раньше видел только дым, что не сумею, не сумею вернуться новым и другим. В ночи, в чужом автомобиле я понимаю навсегда, что, может, только те и были, в кого не верил никогда. А что? Им тоже неизвестно, куда шофер меня завез. Когда-нибудь заглянут в бездну глазами, светлыми от слез. 1998

«Приобретут всеевропейский лоск…»

Приобретут всеевропейский лоск слова трансазиатского поэта, я позабуду сказочный Свердловск и школьный двор в районе Вторчермета. Но где бы мне ни выпало остыть, в Париже знойном, Лондоне промозглом, мой жалкий прах советую зарыть на безымянном кладбище свердловском. Не в плане не лишенной красоты, но вычурной и артистичной позы, а потому что там мои кенты, их профили на мраморе и розы. На купоросных голубых снегах, закончившие ШРМ [60] на тройки, они запнулись с медью в черепах как первые солдаты перестройки. Пусть Вторчермет гудит своей трубой. Пластполимер пускай свистит протяжно. И женщина, что не была со мной, альбом откроет и закурит важно. Она откроет голубой альбом, где лица наши будущим согреты, где живы мы, в альбоме голубом, земная шваль: бандиты и поэты. 1998

60

ШРМ — Школа рабочей молодежи.

Школьница

Осень, дождь, потусторонний свет. Как бы Богом проклятое место. Школьница четырнадцати лет в семь ноль-ноль выходит из подъезда. Переходит стройку и пустырь. В перспективе школьная ограда. И с лихвой перекрывает мир музыка печальнее, чем надо. Школьница: любовь, но где она? Школьница: любви на свете нету. А любовь столпилась у окна… и глядит вослед в лице соседа. Литератор двадцати трех лет, безнадёжный умник-недоучка, мысленно ей шлёт физкультпривет, грезит ножкой, а целует ручку. Вот и всё. И ничего потом. Через пару лет закончит школу. Явится, физически влеком, некто Гриша или некто Коля. Как сосед к соседу забредёт, скажет «брат», а может быть, «папаша». И взаймы «Столичную» возьмёт пальцами с наколкою «Наташа». И когда граница двух квартир эдаким путём пересечётся, музыка, что перекрыла мир, кончится, и тишина начнётся. Закурю в кромешной тишине. Строфы отчеркну, расставлю точки. За стеною школьница во сне улыбнётся, я сложу листочки. 1998

«Двенадцать лет. Штаны вельвет…»

Двенадцать лет. Штаны вельвет. Серега Жилин слез с забора и, сквернословя на чем свет, сказал событие. Ах, Лора. Приехала. Цвела сирень. В лицо черемуха дышала. И дольше века длился день. Ах, Лора, ты существовала в башке моей давным-давно. Какое сладкое мученье играть в футбол, ходить в кино, но всюду чувствовать движенье иных, неведомых планет, они столкнулись волей Бога: с забора Жилин слез Серега, и ты приехала, мой свет. Кинотеатр: «Пираты двадцатого века». «Буратино» с «Дюшесом». Местная братва у «Соки-Воды» магазина. А вот и я в трико среди ребят — Семеныч, Леха, Дюха — рукой с наколкой «ЛЕБЕДИ» вяло почесываю брюхо. Мне сорок с лихуем. Обилен, ворс на груди моей растет. А вот Сергей Петрович Жилин под ручку с Лорою идет — начальник ЖКО, к примеру, и музработник в детсаду. Когда мы с Лорой шли по скверу и целовались на ходу, явилось мне виденье это, а через три-четыре дня — гусара, мальчика, поэта — ты, Лора, бросила меня. Прощай же, детство. То, что было, не повторится никогда. «Нева», что вставлена в перила, не более моя беда. Сперва мычишь: кто эта сука? Но ясноокая печаль сменяет злость, бинтует руку. И ничего уже не жаль. Так над коробкою трубач с надменной внешностью бродяги, с трубою утонув во мраке, трубит для осени и звезд. И выпуклый бродячий пес ему бездарно подвывает. И дождь мелодию ломает. 1998
Поделиться с друзьями: