Великий князь Михаил Тверской. Роман-эпоха
Шрифт:
Здесь, меж строений, небо было еще ниже; плотники стучали топорами на угловой башне; во рту был привкус скуки. «Когда это придавило меня так? С детства? Нет, хотя и тогда… Зола-кирпич? – захотели, разорили все. Что толку… Когда ж? Даже сами они – Картахан улыбается, а в глазах – вар, мертвечина… Вот когда она меня – когда ходил к нему ночью на Арудая жаловаться. Прошлый год».
Иван поковырял спекшийся песок носком сапога.
Тогда, в 1293 году, он, мальчишка, вернулся с отцом из-под Переяславля и радовался, что повидал битву, а теперь снова дома. Было что порассказать Юрию, который завидовал. Темники-золотоордынцы по жалобе Андрея на своего брата,
Иван все стоял, ковыряя кучу сапогом; за спиной проходил народ в церковь, оглядываясь на его понурую спину.
Во тьме матушкиной постели, в гладком бабьем тепле, разбудили его голоса, топот. С вечера он хворал простудой, и голова была грузная, тупая. Чьи-то трясущиеся руки зажигали святильню, и он удивился, узнав руки отца, который ничего не боялся. Потом эти руки бережно приподняли его, сверху из сумрака с непривычной скорбью смотрели отцовские глаза, а голоса его он совсем не узнал: всегда с насмешливой хрипотцой, а сейчас слабый, как в болезни: «Вставай, Иванушко, татары!»
Сапог отковырнул гнилую щепку, Иван поднял ее, повертел, бросил в лопухи.
– Срам, в княжьем дворе и – мусор не убрали! – сказал он громко, чтобы отбить мысли, но видение не пропало.
…Полураздетая толпа сидела и стояла в поле на мокрой земле; моросило, осенний рассвет еле занимался, но было светло, как в полдень: за Неглинной с ревом горел Кремль. Все смотрели туда молча, тупо, только чей-то ребенок тоненько, по-щенячьи скулил.
Отец, мать, Юрий, бояре – все бежали, а он, дурак, остался: когда увязывали в спешке ночью возы, соскочил с телеги, выбежал на двор – забыл взять любимого сокола, белую челигу. Проискал, протыркался и остался. Стоял один, озирался, тер глаза.
Москва без князя отворила ворота татарам. Ордынский царевич Тудан по обычаю выгнал жителей в поле, а город отдал на двое суток войску на грабеж. Ивана спас отцовский сокольник Никола Пень. Когда монголы по закону чингисову начали делить в поле народ: девок – на позор, рукомеслов – в Орду, знатных – на выкуп, Никола сказал, что Иван – его сын. Уже тогда он был плешив и с проседью, а таких не угоняли, только для смеха меркиты Оттокай-хана отрезали ему левое ухо, утешили: «Нашему хану для полного счету!» Счет убитым врагам монголы вели именно таким способом.
Иван смотрел помутневшими глазами на глину меж лопухов, но видел костистого высокорослого Николу. Никола Пень стоял спокойно, равнодушно, хотя кровь вниз по шее чернила рубаху до подмышки. Может, за это татары его и отпустили.
Иван поежился, опомнился. Все это было, да быльем поросло, и незачем ворошить. Двадцать лет! Дети с тех пор выросли и переженились. Огибая кучу, он зашагал к церкви.
«С тех пор некого нам опасаться. Татары – тоже люди, привыкнуть можно. Восьмой десяток пошел, как ханы правят. Отцы наши, деды, прадеды в Орду ездили, и мы будем ездить, и внуки, и правнуки. Так тому и быть. Ханы не только нас – митрополитов ставят. Я еще мальчишкой понял все, бросил мечтать. Только безумцы вроде Михаила Тверского еще мечтают о чем-то. Работать надо, а не мечтать, год за годом, для Дела, для семьи, для себя. Ум надо иметь, разум, великое притворство… Да!»
У Михаила Архангела было полупусто: будний день, покосы. Из «верхних» зашел только посадник Петр Кучка, встал чуть позади. Иван Данилович повторял молитвенные
слова, иногда подпевая красивым сухим тенором – петь он любил.На середине службы к посаднику бочком пробрался слуга, шепнул что-то, Петр нахмурился, пожал плечами, вышел. Иван остался до конца. Он был доволен и службой, и собой.
На паперти привычно запричитали, потянулись нищие. Только высокий старик молча стоял в сторонке, и ему-то Иван бросил полушку: он любил таких молчунов.
– Спаси Христос, – медленно сказал старик.
Был он костист, силен, плешив и вроде слеп – так безучастно смотрели мимо выцветшие глаза. Старик наклонил голову, под редкой сединой мелькнул вместо уха розовый стес. Иван открыл рот: Никола Пень!
– Никола? Ты? – спросил он обрадованно и неловко: когда уехал в Переяславль княжить, о Николе забыл. – Как ты до этого дошел?
Никола слегка развел жилистыми руками, не ответил. Он обнищал, постарел, но одет был в чистое рядно, и онучи холстинные выстираны, лыковые лапти обмыты.
– Возьми его к нам, одень, накорми. В сукно одень, – сказал князь отроку. – Вечером приведи ко мне.
Но старик даже не поклонился.
– Ты что, не узнал меня?
– Узнал…
– И то спасибо. Приходи вечером. Придешь?
Никола наклонил голову, но смотрел все так же будто мимо.
Иван улыбнулся и пошел к посаднику. Он был вдвойне доволен: и доброе дело, и себе польза – Никола славился своей прямотой, что сказал – то сказал, его за это и прозвали «Пень».
На пустыре перед двором посадника двое конюхов пытались поднять загнанную кобылу Гнедая от пота, с ввалившимися надглазинами, кобыла храпела, скребла копытом дерн; выкаченный зрачок дичал, боролся из последнего.
Из ворот навстречу князю торопливо шагал Петр Кучка. Они сошлись около издыхающей кобылы. Один из конюхов выпустил узду, распрямился:
– Нет, боярин, не подымешь – запалили до смерти…
– Загнали, – робко подтвердил другой.
Но посадник их не слушал. Он отвел Ивана за рукав, надвинулся грудью, взгляд его расщеплялся, не слушался.
– Беда, – сказал шепотом, – Тохта идет на Русь! – И, успокаиваясь по мере того, как немел Иван, объяснил: – Всю Орду поднял, вон гонца кобыла – от самой Рязани гнал… Что будем делать?
У Ивана в груди что-то осело со вздохом, как пласт, он подумал устало: «Вот оно, дождались!» – и наступило даже какое-то облегчение.
– Тохта? Сам?
– Сам…
Они встретились зрачками; их лица были одинаково жестоки от стиснутых челюстей. У крыльца развратно расхохотались Юрьевы челядинцы: кто-то их насмешил. Конюх снимал узду с неподвижной кобылы. Пестро-белая собака трусила по проулку меж заборами.
– Народ не знает. – Посадник облизал серые губы. – Хотел Кадьяка спросить – не пустил к себе. Знал бы я раньше…
– Во Ржев пошли. За Юрием.
– Пошлю…
– Припасов-то хватит? Из деревень везите. Башню-то скоро кончат?
– Скоро, – так же безразлично ответил посадник, махнул рукой, пошел обратно во двор. Широкая спина его сутулилась. Конюхи стояли у издохшей кобылы, смотрели с удивлением ему вслед.
В низкой палате было прохладно, полутемно. Иван сидел на ложе, вертел в пальцах нитку от пояса.
Здесь при отце стоял простой дубовый сундук, а зимой топили лежанку. Сейчас лежанку зачем-то разобрали, в углах был сор, сундук покрыли малиновым фряжским шелком с прошивными крестами и поставили на него поливные пиалы из Хорезма. Голубые с золотым узором, а внутри – пыль. Все это раздражало.