Великий князь Михаил Тверской. Роман-эпоха
Шрифт:
Мело несильно из белой озерной пустыни, полозья кидало на застругах, ухали сани в сыпучий надув, и опять налегали, отфыркивались лошади. Алексашка сразу заснул, провалился в сено под овчинами, но Дмитрию не спалось. Переяславль канул за сизую мглу, впереди был только дом, а здесь ни то ни се – межвременье, путь, которому конца не видно. Он все шептал: «Скорее, скорее!» Но лошади точно стояли на месте, а потом и в самом деле встали.
Медленно светлело, стала видна отпотевшая курчавая шерсть на крупе, следы копыт, бляшки у Дедени на поясе. Летящий снег стал резче, крупинки не таяли на шубе. Тронулись, и тут сани обогнал татарин: мелькнули раскрылья войлочного треуха,
Качало волнообразно, завораживало, в полуявь, люди стали ничтожны, а тучи, ели, сугробы – беспредельны, не было больше ни имен, ни вещей, ни Переяславля, ни Твери, а только хвоя, отягощенная снегопадом, снегири в инее, и опять пестрина елей, и щенячий визг, и – «бейте их, бейте!», а потом – рывок и бодрый бег по хорошей дороге через спелый еловый бор совсем наяву. Пахло сеном, кожей, смолой, ледяным крошевом.
В Усолье въехали к обеду. Здесь была переяславская сильная застава, и ратники с любопытством наблюдали, как Дмитрий вылезает из-под вороха овчин и попон. Ноги затекли, первые шаги не получались. Деденя поддержал его, но он сердито высвободился. Сзади кто-то громко приговаривал:
– Твоя моя сено давай, моя твоя хрен давай? – и засмеялся.
Дмитрий обернулся: мимо по улице шел татарин с беременем сена, и сзади мужик, простоволосый, в одной рубахе: видно, как выскочил из избы в чем есть, так и пошел. Мужик повторял монотонно, скучно:
– Сено-то княжеское, не мое, сено-то не мое, слышь-ка – не мое…
Татарин, улыбаясь, неторопливо шел к коновязям: он видел, что все русские, мимо которых они шли, от души потешаются над глупым мужиком. Дмитрий хотел крикнуть Дедене: «Отбери сено!» – но вместо этого спросил:
– Зачем здесь татары?
– Говорят, князь Иван у баскака просил людей нас проводить, от греха, значит…
Деденя стегнул плетью обледеневший валенок, подумал: «А сотник переяславский ничего не знает об этом. Почему?»
– Нет, это они сами напросились, – сказал кто-то. – Им в Кашин. Пусть едут – тоже люди, боятся, в многолюдстве-то веселей.
Дмитрий спохватился, что слишком долго смотрит на татарина.
– Скоро ли приедем? – спросил он.
– До Нагорья-то? Дай Бог к ночи. Иди, княжич, в избу, погрейся.
И опять они ехали трусцой по светло-серому дню, через кондовый, но уже сосновый бор, по полянам, мимо медно-голых стволов с припорошенными в вышине пучками хвои.
Только в синей мгле вечера мелькнули огоньки Нагорья, донесло собачий брех. В селе целой осталась одна богатая изба – остальные пожгли тверичи. Многие погорельцы выселились, иные и жили в землянках – не хотели отстраиваться. Целая изба принадлежала переяславскому тиуну.
Тяжелый, бровастый, он не скрывал своей неприязни, через силу отвечал. На столе дымилась миска с пареной репой, стояла крынка молока.
– Ничего нет боле, – говорил тиун. – Все выморочено тут дотла. – И тверичи догадывались, на что он намекает.
Спать легли вповалку на полу, Дмитрия и Алексашку положили на полати. Скоро вся изба храпела: даже эти стены лучше, чем ничего, в пути, в чистом поле, всегда и все ожидали опасности.
Дмитрий лежал в печной темноте, глазел на масляную плошку, слушал, как шуршат тараканы.
Изба плыла сквозь темную метель, как барка по Волге, покачивалась на лобастых тучах, то падала вместе с сердцем в омуты, то послушно парила выше лесов и озер, и люди следили, как в межзвездной мгле огненно светятся ее пазы и окна: там кто-то жил, плыл; там я, Дмитрий, я уплываю, куда хочу, домой, к бабушке… Становилось все теплее, свободнее, и наконец он
весь погрузился в теплый родной запах бабушкиной опочивальни, в ее карие кроткие глаза, которые с терпеливой улыбкой смотрели, как он приближался. У нее, у бабушки Ксении, все улыбчивое: морщинки, седина, тихий голос. И всегда она все прощает, вот отчего так легко к ней приходить. И отец, и епископ, и слуги – все для нее любимые. «Внучок любимый», – повторяет Дмитрий во сне ее голосом. Пахнет травами и маслом конопляным в низкой опочивальне, догорает вечер на пяльцах, на невиданных лазоревых цветах, на алых петухах.Все теплее от бабушкиных мягких ладоней, и он глотает, глотает это тепло, но его столько, что не помещается внутри, и оно течет радостно из-под век, и он просыпается. Изба все плывет, а он щупает влажную подушку и хочет обратно, к бабушке, но уже не может.
Под потолком колыхалась густая духота, еле мигала плошка на загнетке. Изба дышала в беспамятном сне, вся теперь насквозь льдисто-голубая. Он слез с печи в неземное свечение из окон, нащупал валенки, накинул шубку и, шагая через дышащие бугры, вышел.
Он стоял, мочился с крыльца и щурился от восторга: до кромки леса чистые поля искрились зеленовато, а выше, в молочном небе, тоже переливались голубые искры. В разорванных тучах стоял ослепительно-белый диск в радужных кольцах. Купол тишины накрывал всю землю, и эту деревню, и его. Купол еле слышно позванивал от счастья, красоты. Через улицу тень от сарая черным треугольником пересекала льдистый поток дороги.
Дмитрий стоял и смотрел теперь только в черный треугольник, потому что черное исподволь переходило в лиловое и багровое, напрягалось. Остановило дыхание: гудящий срыв, что-то хлесткое вскользь чмокнуло в притолоку, рука метнулась, схватила у шеи – длинное, круглое, затухающее в тончайшей дрожи. «Стрела?» И мысли-чувства шарахнулись, умещаясь в ничтожные вспышки:
«В меня – сейчас – вторая – беги – не успеть – поздно – вторая пусть – выстоять – враги – смотрите – стою – я?»
Теперь все сузилось в зрачках – выстоять второй удар, и уже не мимо, а в горло, насквозь, до дерева. Но второй стрелы не было, а из черно-багрового заскрипела бегом черно-синяя тень, за ней вторая, и стали демонами-всадниками, сорвались в карьер. Тогда Дмитрий чуть покачал древко в притолоке – не поддается, посмотрел: около шеи жестко торчала татарская стрела. Железное острие до втулки засадилось в дубовый косяк.
В избе завозились, кто-то спросил:
– Конные вроде? Чьи?
Дмитрий стал мелко, противно трястись, но пересилился и хрипло тонко крикнул:
– Деденя! – И еще, пересилив дрожь: – Бей их, держи!
А с околицы караульные, словно эхо:
– Стой! Держи!
Ступени загрохотали от сапог, бегом выводили лошадей, прыгал огонь по соломенному жгуту, по растерянным опухшим лицам. Деденя с обнаженным мечом, но в исподних портах тянул, не мог вытащить стрелу, рассердился, обломал, сплюнул:
– Заразы, я б их, ах, заразы! – И наконец понял: – Господи, Матерь Божия – ведь это они в него, в княжича!
Он хотел увести Дмитрия в избу, но Дмитрий уперся, звонко сказал в толпу на дворе:
– Догоните! Двое их, направо поскакали, догоните!
И Деденя, морщась от ярости и страха за него, заорал, расколол до леса всю лунную красоту:
– Седлай! Догоняй нехристей! Князь приказал, слышь-ка?
«Князь». Князем его еще никто не называл. Догнать татар, убить татарина мог приказать только князь. Он выстоял сегодня. Выстоял. Могло быть это, ОНО. Но он выстоял. Он стал новым, другим. Его не тошнит. Он действительно не боится.