Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Теперь мы видим, что этот метод, который прямо порывает с первой предпосылкой эклектической критики, уже избавляется [27] от иллюзий второй предпосылки: той, которая устанавливает молчаливый трибунал идеологической истории, ценности и результат которой известны уже до того, как начинается исследование. Истина идеологической истории не заключена ни в ее принципе (источнике), ни в ее завершении (конце). Она — в самих фактах, в этом узловом конституировании идеологических смыслов, тем и объектов на скрытом фоне ее проблематики, которая сама находится в становлении на фоне «связного» и движущегося идеологического мира, подчиненного реальной истории. Разумеется, мы знаем, что молодой Маркс станет Марксом, но мы не хотим жить быстрее, чем он сам, мы не хотим жить за него, порывать или открывать за него. Мы не станем ждать его в конце беговой дорожки, чтобы поздравить с окончанием состязания, когда он достигнет цели. Руссо говорил, что все искусство воспитания детей и подростков заключается в том, чтобы уметь терять время. Искусство исторической критики тоже заключается в том, чтобы суметь потерять достаточно времени, в течение которого молодые авторы успеют повзрослеть. Это потерянное время — не что иное, как время, которое мы даем им для их жизни. Находя в ней узловые точки, связи, мутации, мы обнаруживаем ее необходимость. И, быть может, нет здесь большей радости, чем та, которую после свержения всех Богов Истоков и Целей доставляет возможность наблюдать, как в рождающейся жизни формируется необходимость.

27

Уже, поскольку для того, чтобы стать завершенным, этот разрыв, как и всякий процесс освобождения, требует, чтобы мы принимали всерьез реальную историю.

III. ИСТОРИЧЕСКАЯ ПРОБЛЕМА

Но все это, по — видимому, еще не затрагивает третьей предпосылки эклектического метода, гласящей, что всякая идеологическая история разворачивается в пределах самой идеологии. Теперь мы переходим к ней.

Приходится сожалеть, что за исключением статей Тольятти и Лапина, а также замечательного текста Хеппнера, предлагаемые исследования затрагивают эту проблему

только в некоторых пассажах.

Между тем ни один марксист не может в конечном счете избежать постановки той проблемы, которую несколько лет назад назвали проблемой «пути Маркса», т. е. проблемы отношений между событиями его мысли и той реальной, единой, но распадающейся на два аспекта историей, которая является их подлинным субъектом. Поэтому необходимо устранить это двойное отсутствие и наконец — то заставить появиться подлинных авторов этих мыслей, остававшихся доселе без субъекта: конкретного человека и реальную историю, которые их произвели. Поскольку без этих подлинных субъектов невозможно объяснить ни появление мысли, ни ее мутации.

Я не стану ставить проблему самой личности Маркса, проблему истоков и структуры этого необычайного теоретического темперамента, отмеченного неуемной критической страстью, непреклонным требованием реальности и исключительным чувством конкретного. Исследование структуры психологической личности Маркса, ее истоков и ее истории, несомненно, прояснило бы для нас тот стиль постановки вопросов, формирования понятий и исследования, который поражает нас даже в его ранних работах. Здесь мы могли бы обнаружить если не радикальный исток его предприятия в том смысле, в котором его понимает Сартр («фундаментальный проект» того или иного автора), то, по крайней мере, истоки требования обратиться к самой реальности, требования, давшего первоначальный смысл той действительной непрерывности развития Маркса, которую Лапин отчасти пытается помыслить, используя термин «тенденция». Без такого исследования мы рискуем не понять то, что действительно отделяет судьбу Маркса от судьбы большинства его современников, вышедших из той же социальной среды и сталкивавшихся с теми же идеологическими темами и историческими проблемами, что и он сам: от судьбы младогегельянцев. Меринг и Огюст Корню дали нам материал для этой работы, которая должна быть завершена для того, чтобы мы могли понять, как сын рейнских буржуа смог стать теоретиком и вождем рабочего движения в Европе, объединенной железнодорожными магистралями.

Но такое исследование привело бы нас не только к психологии Маркса, оно заставило бы нас обратиться к реальной истории и к ее пониманию самим Марксом. Я остановлюсь на этом моменте, чтобы обрисовать проблему направления и «движущего принципа» эволюции Маркса.

Пытаясь ответить на вопрос о том, как стали возможными движение Маркса к зрелости и преобразование его мысли, эклектическая критика ищет и легко находит ответ, который остается в пределах идеологической истории. Так, например, говорят, что Марксу удалось отделить метод Гегеля от его системы и что этот метод он затем применил к истории. Кроме того, говорят, что он поставил на ноги гегелевскую систему (заявление, не лишенное остроумия, — ведь, как известно, гегелевская система есть «сфера сфер»). Говорят, что Маркс распространил материализм Фейербаха на область истории, как если бы региональный материализм, имеющий ограниченную область применения, не был весьма подозрительным материализмом; говорят, что Маркс применил теорию отчуждения (гегелевскую или фейербаховскую) к миру общественных отношений, как если бы это «применение» не изменяло ее фундаментальный смысл. Наконец, говорят (и в этом утверждении содержатся все остальные), что прежние материалисты были «непоследовательны», в то время как материализм Маркса был последователен. Эта теория непоследовательности — последовательности, которая с поразительным постоянством всплывает во многих исследованиях идеологической истории марксизма, сама является неким идеологическим чудом, сфабрикованным философами эпохи Просвещения для удовлетворения собственных нужд. От них ее унаследовал и, к несчастью, слишком удачно ею воспользовался Фейербах. Ей следовало бы посвятить целый трактат, поскольку в ней заключена квинтэссенция исторического идеализма: действительно, каждый понимает, что если идеи порождаются идеями, то всякое историческое (и теоретическое) отклонение есть всего лишь простая логическая ошибка.

Даже если эти формулы и содержат некую толику истины [28] , тем не менее они, понятые буквально, остаются в плену иллюзии, заставляющей думать, будто эволюция молодого Маркса происходила в сфере идей, будто ее движущей силой были размышления об идеях, выдвинутых Гегелем, Фейербахом и т. д. Поддаваясь этой иллюзии, мы признаем, что идеи, унаследованные от Гегеля молодыми немецкими интеллектуалами 1840–х гг., содержали в себе некую противоречившую их собственной видимости истину, истину скрытую, завуалированную, замаскированную, нестандартную, истину — отклонение, которую критическая мощь Маркса в результате неоднократных интеллектуальных усилий, продолжавшихся многие годы, в конце концов вырвала у них и заставила признать и принять. По сути дела, та же самая логика присутствует и в знаменитой теме «переворачивания» гегелевской философии (или диалектики), которую, как нам говорят, нужно «поставить с головы на ноги», поскольку если речь идет только о том, чтобы «перевернуть», вывернуть налицо то, что было вывернуто наизнанку, то ясно, что такое действие не изменяет ни природы, ни содержания переворачиваемого объекта! Человек, стоящий на голове, остается тем же самым, когда становится на ноги! И только некая теоретическая метафора может заставить нас считать, будто перевернутая философия — нечто совсем иное, чем вывернутая наизнанку и стоящая на голове философия: на деле ее структура, ее проблемы, смысл ее проблем продолжают определяться той же самой проблематикой. И чаще всего кажется, что именно эта логика действует в текстах молодого Маркса, именно эту логику пытаются в них найти.

28

Истины педагогической. Что же касается знаменитого «переворачивания» Гегеля, то это точное выражение самого проекта Фейербаха. Именно Фейербах ввел эту фигуру и сделал ее священной для наследников Гегеля. И весьма примечательным является то, что Маркс в «Немецкой идеологии» упрекает Фейербаха в том, что он оставался пленником гегелевской философии именно тогда, когда пытался ее «перевернуть». Он упрекает его в том, что он принял предпосылки вопросов Гегеля и дал другие ответы, но на те же самые вопросы. В противоположность повседневной жизни, где неприличными бывают ответы, в философии неприличны только вопросы. Но когда изменяются вопросы, мы уже не можем говорить о переворачивании в собственном смысле слова. Несомненно, когда мы сравниваем новый относительный порядок вопросов с ответами на старый порядок, мы все еще можем говорить о переворачивании. Но это всего лишь аналогия, поскольку вопросы стали другими, и области исследования, которые они конституируют, несравнимы с прежними; сравнивать их, как я уже говорил, можно только в педагогических целях.

Тем не менее я думаю, что этот взгляд, какими бы ни были его основания, не отвечает реальности. Разумеется, всякий читатель работ молодого Маркса будет поражен той гигантской работой теоретической критики, которой Маркс подвергает обсуждаемые им идеи. Лишь очень редко можно встретить авторов, которые проявляют столько достоинств (проницательность, непреклонность, строгость) при обращении с идеями. Для Маркса они являются конкретными объектами, которые он ставит под вопрос точно так же, как физик — объекты своего опыта, для того чтобы извлечь из них некую истину, их собственную истину. Взгляните на то, как он обходится с идеей цензуры в статье о прусской цензуре, или с различием, на первый взгляд несущественным, между живым и мертвым лесом в статье о краже леса, или с идеями свободы печати, частной собственности, отчуждения и т. д. Читатель не способен сопротивляться этим свидетельствам строгости рефлексии и силы логики текстов молодого Маркса. Эти свидетельства естественным образом заставляют его поверить, что логика его изобретения совпадает с логикой его рефлексии, что Маркс действительно извлек из идеологического мира, который был материалом его труда, некую содержавшуюся в нем истину. И это убеждение получает дополнительное подкрепление со стороны убежденности самого Маркса, заметной в его усилиях и во всплесках его энтузиазма, короче говоря, со стороны его сознания.

Итак, я готов сделать еще один шаг и сказать, что следует не только избегать спонтанных иллюзий идеалистической концепции идеологической истории; кроме того, не следует поддаваться и тому впечатлению, которое вызывают тексты молодого Маркса, т. е. разделять иллюзии его собственного самосознания. Но для того чтобы понять это утверждение, следует перейти к рассмотрению реальной истории, т. е. поставить вопрос о самом «пути Маркса».

Здесь я возвращаюсь к самому началу. Да, разумеется, все мы рождаемся в определенный день, в определенном месте и начинаем мыслить и писать в неком данном мире. Для мыслителя этот мир в его непосредственности есть мир живых мыслей своего времени, идеологический мир, в котором он рождается для мысли. Для Маркса этот мир был миром немецкой идеологии 1830–1840 годов, в котором господствующими были проблемы немецкого идеализма, а также то, что принято называть продуктами «разложения системы Гегеля». Разумеется, этот мир был весьма специфичен и конкретен, но эта общая истина еще отнюдь не достаточна. Поскольку мир немецкой идеологии — это мир абсолютно беспрецедентного господства идеологии, мир, совершенно раздавленный под ее тяжестью (в строгом смысле слова), т. е. мир, наиболее удаленный от действительных реальностей истории, мир, который являлся наиболее мистифицированным, наиболее отчужденным среди всех европейских идеологий. Именно в этом мире Маркс появился на свет и начал мыслить. Случайность начала Маркса — как раз этот чудовищный идеологический пласт, в котором он родился, этот гигантский пласт, от давления которого ему удалось освободиться. И как раз потому, что ему действительно удалось от него освободиться, мы слишком часто склонны верить, что свобода, которую он завоевал ценой огромных усилий и сражений, уже всегда присутствовала в этом мире, так что вся проблема заключалась единственно в том, чтобы отрефлектировать, осознать ее. Мы слишком часто склонны принимать за чистую монету само сознание молодого Маркса, не замечая, что вначале оно находилось в фантастическом рабстве у этих иллюзий. Мы слишком часто склонны проецировать на эту эпоху более позднее сознание Маркса и писать эту историю в futur ant'erieur, о котором мы говорили, в то время как следует не проецировать одно самосознание на другое, но применять к содержанию рабского сознания научные принципы познания истории (а не содержание другого сознания), позднее обретенные сознанием свободным.

В своих более поздних трудах Маркс показал, почему этот гигантский идеологический пласт возник именно в Германии, а не во Франции или Англии; существовали две причины: историческое отставание Германии (отставание экономическое и политическое) и соответствующее этому отставанию состояние общественных классов. Германия начала XIX столетия, появившаяся в результате огромных преобразований, которые принесли с собой Французская революция и наполеоновские войны во всех областях жизни, несет на себе отпечаток своей

исторической неспособности осуществить свою буржуазную революцию и достичь национального единства страны. Эта «фатальная неспособность» будет определять собой историю Германии на протяжении всего XIX столетия, а ее более отдаленные последствия будут заметны и за его пределами. Результатом этой ситуации, истоки которой можно проследить вплоть до эпохи Крестьянской войны, было то, что Германия стала одновременно объектом и наблюдателем реальной истории, разворачивавшейся за ее границами. Именно это немецкое бессилие вынуждало немецких интеллектуалов «размышлять о том, что другие делали», причем размышлять об этом в условиях своего бессилия, т. е. в формах надежды, ностальгии и идеализации, характерных для устремлений их социальной среды, для устремлений мелкой буржуазии: функционеров, профессоров, писателей и т. д., — причем исходя из непосредственных объектов их собственного рабства, в первую очередь из религии. Результатом этого ансамбля условий и исторических требований как раз и было это поразительно мощное развитие «немецкой идеалистической философии», с помощью которой немецкие интеллектуалы осмысляли свое положение, свои проблемы, свои надежды и даже свою «деятельность».

Заявляя, что французы сильны в политике, англичане — в экономике, а немцы — в теории, Маркс говорил это отнюдь не ради красного словца. Обратной стороной недостаточного исторического развития Германии было «чрезмерное развитие» в области идеологии и теории, совершенно несравнимое с тем, что могли предложить в то время другие европейские нации. Но самым главным является то, что это теоретическое развитие было идеологически отчужденным развитием, лишенным конкретной связи с отражаемыми в нем реальными проблемами и объектами. Именно в этом, с той точки зрения, которая представляет для нас интерес, заключается драма Гегеля. Его философия — это подлинная энциклопедия XVIII века, сумма всех приобретенных к тому времени знаний и самой истории. Но все объекты его рефлексии «переварены» его рефлексией, т. е. той специфической формой идеологической рефлексии, в плену которой находилась вся немецкая интеллигенция. Теперь мы можем понять, в чем могло и должно было заключаться фундаментальное условие освобождения молодого немецкого интеллектуала, который начал мыслить в 1830–1840 гг. в Германии. Этим условием было новое открытие реальной истории, реальных объектов, за пределами того гигантского идеологического пласта, который скрыл их под собой и не только затемнил, но и исказил. Отсюда вытекает парадоксальное следствие: чтобы освободиться от этой идеологии, Марксу необходимо было осознать, что чрезмерное идеологическое развитие Германии было в то же время выражением ее недостаточного исторического развития и что поэтому следовало вернуться назад и занять позицию по сю сторону этого идеологического бегства в будущее, для того чтобы подойти к самим вещам, прикоснуться к реальной истории и наконец — то оказаться лицом к лицу с теми сущностями, которые неясными очертаниями проступали в туманностях немецкого сознания [29] . Без этого возвращения назад история интеллектуального освобождения молодого Маркса была бы непонятной; без этого возвращения назад было бы непонятным и отношение Маркса к немецкой идеологии, в особенности к Гегелю; без этого возвращения к реальной истории (которое в определенной мере тоже является возвращением назад) отношение молодого Маркса к рабочему движению осталось бы непостижимым.

29

Это желание развеять все иллюзии и подойти «к самим вещам», «разоблачить существующее» (zur Sache selbst… Dasein zu enth"ullen) пронизывает всю философию Фейербаха. Ее термины суть эмоциональное выражение этого желания. Его драма заключается в том, что он сделал философию из своего намерения и остался пленником той самой идеологии, от которой он отчаянно пытался освободиться, поскольку мыслил свое освобождение от спекулятивной философии с помощью понятий и самой проблематики этой философии. Нужно было «сменить стихию».

Я намеренно привлекаю внимание к этому «возвращению назад». Дело в том, что очень многие, используя формулы «снятия», заимствованные у Гегеля, Фейербаха и т. д., часто предлагают своеобразную фигуру непрерывного развития, во всяком случае развития, чьи прерывности следовало бы мыслить (в соответствии с моделью гегелевской диалектики, «Aufhebung») в пределах одного и того же элемента непрерывности, опорой которого является сама длительность истории (Маркса и его эпохи); в то время как критика этого идеологического элемента предполагает возвращение к подлинным объектам, (логически и исторически) предшествующим той идеологии, которая их отражает и скрывает.

Позвольте мне проиллюстрировать эту формулу возвращения назад двумя примерами. Первый касается самих авторов, субстанцию которых «переварил» Гегель, в том числе английских экономистов и французских философов и политических деятелей, а также исторических событий, смысл которых он проинтерпретировал, в первую очередь Французской революции. Когда в 1843 г. Маркс принимается за чтение английских экономистов, когда он занимается изучением Макиавелли, Монтескье, Руссо, Дидро и т. д., когда он изучает конкретную историю Французской революции [30] , то он делает это не только для того, чтобы вернуться к источникам, которые читал Гегель, и подтвердить выводы Гегеля их источниками: напротив, он делает это для того, чтобы открыть реальность объектов, которыми овладел Гегель, чтобы придать им смысл своей собственной идеологии. В весьма значительной степени возвращение Маркса к теоретическим (французским и английским) продуктам XVIII века — это подлинное возвращение к позиции по сю сторону от Гегеля, к самим объектам в их реальности. «Снятие» Гегеля — это совсем не «Aufhebung» в гегелевском смысле слова, т. е. выражение истины того, что содержится во взглядах Гегеля; это отнюдь не снятие и превосхождение заблуждения в движении к истине, напротив, это снятие и превосхождение иллюзии в движении к реальности, точнее говоря, это даже не «снятие и превосхождение» иллюзии в движении к реальности, но разрушение иллюзии и возвращение назад, от разрушенной иллюзии к реальности; поэтому термин «снятие» лишается всякого смысла [31] . Маркс никогда не отказывался от этого имевшего для него решающее значение опыта непосредственного открытия реальности в трудах тех, кто переживал ее непосредственно и мыслил с наименьшим искажением: английских экономистов (они были сильны в политической экономии, ведь в их стране была экономика!), а также французских философов и политических деятелей (они были сильны в политике, ведь в их стране была политика!) XVIII столетия. Кроме того, он демонстрирует удивительную чувствительность, заметную, к примеру, в его критике французского утилитаризма, который в его глазах не обладает привилегией непосредственного опыта [32] , чувствительность к идеологическому «остранению», порождаемому этим отсутствием: французские утилитаристы создают «философскую» теорию экономического отношения утилизации и эксплуатации, действительный механизм которого описывают английские экономисты, обнаруживающие его действие в самой английской реальности. Как мне кажется, проблема отношений между Гегелем и Марксом будет неразрешимой, если не принимать всерьез этот сдвиг точки зрения и не принимать в расчет, что это возвращение назад утвердило Маркса в той области, на той почве, которые уже не были областью и почвой Гегеля. И как раз исходя из этой «смены стихии» следует ставить вопрос о смысле Марксовых заимствований у Гегеля, о роли гегелевского наследия в трудах Маркса, в особенности, о роли диалектики [33] .

30

Замечательные страницы, описывающие эти факты, можно найти у Лапина (с. 60–61). Тем не менее, эти интеллектуальные «опыты» Маркса не способны наполнить содержанием понятие «тенденции» (которое, являясь по отношению к ним слишком широким и абстрактным, отражает завершение все еще продолжающегося процесса), с помощью которого Лапин пытается их помыслить. Я совершенно согласен с Хеппнером (там же, с. 186–187): «Маркс находит решение, не предаваясь манипуляциям с гегелевской диалектикой, но главным образом на основе весьма конкретных исследований в области истории, социологии и политической экономии… Марксистская диалектика главным образом выросла на той новой почве, которую Маркс сделал плодородной и открыл для теории… Гегель и Маркс не черпали из одних и тех же источников».

31

Для того чтобы термин «снятие» в гегелевском значении этого слова был осмысленным, недостаточно просто поставить на его место понятие отрицания, которое сохраняет в себе отрицаемый термин, чтобы выявить разрыв в сохранении, поскольку этот разрыв в сохранении предполагает некую существенную континуальность процесса, которая переводится в гегелевской диалектике с помощью перехода от в-себе к для — себя, а затем — к в — себе — и-для — себя и т. д. Но именно эта существенная континуальность процесса, содержащего в зародыше, в своем внутреннем свое собственное будущее, стоит здесь под вопросом. Гегелевское снятие предполагает, что более поздняя форма процесса есть «истина» более ранней формы. Но позиция Маркса, как и вся его критика идеологии, предполагают, что по самому своему смыслу наука (которая постигает реальность) представляет собой разрыв с идеологией и что она утверждается на другой почве, что она конституирует себя исходя из новых вопросов, что она ставит реальности другие вопросы, нежели идеология, или, что по сути то же самое, что она определяет свой объект иначе, чем идеология. Поэтому наука ни в коем случае не может рассматриваться в качестве истины (в гегелевском смысле слова) идеологии. Если мы хотим найти для Маркса предшественников, мысливших об этих проблемах сходным образом, то следовало бы обратиться не к Гегелю, но к Спинозе. Между первым и вторым родами познания Спиноза установил отношение, которое в своей непосредственности (если отвлечься от тотальности в Боге) предполагало именно радикальную дисконтинуальность. И хотя второй род делает возможной постижимость первого, он все же не является его истиной.

32

См. «Теория, которая еще у англичан была просто констатированием известного факта, становится у французов философской системой». (Маркс К. и Энгельс Ф. Немецкая идеология // Маркс К. и Энгельс Ф. Соч., т. 3, с. 412)

33

См. Хеппнер, там же, с. 186–187. Еще несколько слов о термине «возвращение назад». Очевидно, что он не может пониматься в качестве прямой противоположности «снятия». Речь идет совсем не о том, чтобы на место понимания идеологии, исходящего из ее цели, поставить понимание, исходящее из ее истока. С его помощью я всего лишь старался показать, каким образом в пределах идеологического сознания молодого Маркса заявило о себе образцовое критическое требование обращения к самим источникам (французским политическим философам, английским экономистам, революционерам и т. д.), т. е. к самим авторам, о которых говорил Гегель. И тем не менее это «возвращение назад» у Маркса устранило свою собственную видимость ретроспективного изучения источника, понятого как исток: это произошло тогда, когда он возвратился к самой немецкой истории, для того чтобы разрушить иллюзию ее «отставания», т. е. для того, чтобы помыслить ее в ее реальности, не соразмеряя ее с какой — то внешней моделью как с ее нормой. Поэтому такое возвращение назад на деле есть действительное постижение, восстановление реальности, которая была украдена идеологией и сделана ею непостижимой.

Поделиться с друзьями: