21 интервью
Шрифт:
Цукерман: Этот фильм совсем не будет похож на предыдущий. Теперь, когда я доказал самому себе, сделав «Жидкое небо», что я могу говорить с американским зрителем на одном языке и он меня понимает, я действительно работаю над фильмом о взаимоотношениях между американцами и русскими. Я думаю, что, как правило, американские фильмы о России и о русских крайне наивны. Не говоря уже о таких фильмах, как «Красный рассвет» или телевизионная серия «Америка», который проповедует просто фантастическое представление о России и русских. Так, я надеюсь, что смогу внести свою посильную лепту во взаимопонимание между двумя народами. А что может быть сегодня важнее?!
Интервью с Михаилом Шемякиным
Минчин: О вашем детстве?
Шемякин: Детстве… Я родился в Москве
Минчин: Сколько лет вы там прожили?
Шемякин: Я приезжал иногда из Германии погостить у своей бабушки, но окончательно мы вернулись в 57-м году. До этого мы уехали вглубь Саксонии. Я учился в Дрездене, в Карл-Маркс-Штадте. Отец был комендантом разных городов. Жизнь стала более налаженной, но родителей я видел редко, так как русских школ было мало и мы жили в интернате, по совпадению это было бывшее здание гестапо.
С детством ясно – да? Кенигсберг, руины. После войны – тишина полнейшая: фабрики не работают, заводов нет, город был раздолбан в куски. Вы знаете – там, кстати, могила Канта. Жили мы за городом, в домах немецких господ офицеров. Разросся жасмин, жуткое количество цветов повсюду. С запахом жасмина у меня связано детство. Естественно, опасность подстерегала везде: у меня был приятель-сосед, они забрались в подбитый танк, нашли противотанковую мину, такую «кастрюлечку» небольшую, и сели с отверточками ее развинчивать… Я ушел домой почему-то, Бог меня спас. Мальчик каким-то чудом вылез из этого танка, но ему снесло верхнюю половину черепа, как бы отпилило… но он остался жив. И когда мать его вернулась с покупками, вдруг зашел ее сынок маленький, у которого просто-напросто были мозги открытые, и сказал: «Мама, я хочу пить», лег на диван, тут же мозги скатились набок, сползли – и он умер. Ну, мать сошла с ума. Мальчик еще сумел дойти… Хотя такое случается, я часто видел потом сотрудников в Эрмитаже с пластинками во лбу, ходят с золотым лбом, и не дай им Бог упасть или удариться – сразу мгновенная смерть, потому что мозги только этой пластинкой прикрыты.
А также о детстве – кругом трупы, разложение, черепа, гниение. Казарменное жуткое помещение интерната, ночами лазали по подвалам с фонариками, нашли даже электрический стул. Единственная отрада была – поездки в Россию с родителями.
Мы вернулись в 1957-м году в Ленинград. Я сдал экзамен в среднюю художественную школу при Академии имени Репина, но никогда не думал, что я буду художником, я просто рисовал от скуки в интернате, лепил. Это была очень крепкая школа, основные предметы мы проходили – рисунок, скульптуру, живопись, композицию.
Минчин: Когда вы закончили школу?
Шемякин: Мне не дали закончить. Общеобразовательные предметы у меня шли туго, я был второгодником, а последние годы я очень мало занимался обычными предметами, я настолько был увлечен искусством, исступленно копировал в Эрмитаже, уходил в восемь утра и возвращался поздно ночью, потому что научная библиотека Академии художеств работала в то время до часу ночи. Я копировал Брейгеля, Босха, великих голландцев. Первые двое на меня оказали громадное влияние, это были мои любимые художники. Меня считали сумасшедшим, так как я сидел в углу и рыдал, копируя горшки и натюрморты Брейгеля.
Минчин: А сейчас?
Шемякин: Я их, конечно, люблю, но диапазон моих интересов настолько расширился и изменился, что трудно сказать, кого я больше люблю. На сегодняшний день один из самых крупных современных художников, который на мое творчество оказывает большее влияние, это Фрэнсис Бэкон. Я больше как-то сегодня связан с современными художниками.
Минчин: Я думал, что когда попадаешь под влияние Босха, на всю оставшуюся жизнь от него трудно избавиться.
Шемякин: Нет, безусловно, конечно.
Минчин: Ваши учителя? Стоит кого-нибудь упомянуть, пока вы были в школе?
Шемякин:
Рисунок нам преподавал профессор Шолохов. Живопись преподавал Сенчуков. Скульптуре учила такая блестящая скульптор – Китайгородская, но основное влияние на меня оказывали научная библиотека и Эрмитаж. Преподаватель рисунка меня любил и, помню, говорил, что я совершенно не чувствую пропорции, но у меня врожденное чувство какой-то необыкновенной линии, о которой я сам не знал, особенно тогда. В то время живопись меня настолько увлекла, что я забросил рисунок. Все мы уже начинали интересоваться русской иконой, наверное потому, что были дети определенного поколения и на нас большое влияние оказывали художники-мистики. Любимый художник в нашей группе был Матиас Грюневальд, мы его копировали. В то время я и столкнулся с первыми репрессиями – за святое дело, как говорится.Минчин: В каком году вас отчислили из школы?
Шемякин: Я учился очень мало, в 59-м году я уже был отчислен из школы.
Минчин: Формально вы даже восьмилетку не окончили?
Шемякин: Формально – да.
Минчин: Тут вы с Бродским можете друг другу руку пожать.
Шемякин: Да, у нас много общего. Меня отчислили по доносу классных руководителей, которые следили за нашим поведением и обратили внимание, что мы таскаем в папках копии икон со знаменитого распятия Грюневальда. Те вызвали кого-то из идеологической комиссии (были такие), последний не преминул посоветоваться с врачами-психиатрами, мои многие приятели жили в интернате, к которому однажды ночью подъехала машина, и этих несчастных ребят увезли на шесть месяцев на принудительное лечение в психиатрическую больницу. А меня вызвали в КГБ, очень много шумели-кричали, потому что в папках было обнаружено много «болезненного» материала с точки зрения психиатрии: я очень упорно собирал репродукции, что приобрело уже «маниакальный» характер. Наступившим летом я сдал экзамены в Таврическое художественное училище и, естественно, поступил. А когда начались занятия, меня вызвали в кабинет директора, где сидели двое бесцветных людей, которые, оглядев меня, спросили: «Мы же вас предупредили, что свое художественное образование вы не получите никогда!». Несмотря на то, что я был официально принят, тут же через высшие органы был отчислен. Тогда мы с художником Володей Овчинниковым решили сдать экзамены в духовную семинарию, но и там нам дорогу заблокировали, о чем нам сообщил известный в то время настоятель отец Никодим. Им просто пригрозили не брать этих двух «так называемых художников». Я понял после этого, что мне дорога только одна: идти в чернорабочие, что мы и сделали. Пошли работать такелажниками в Эрмитаж и начали грузить помои, грести снег, скалывать лед. У нас была знаменитая группа из двенадцати человек – поэты, искусствоведы, художники, включая Костю Кузьминского, Лягачева и других. Работа была адская: отмороженные руки, ноги. Жил я в полной нищете, родители развелись, и отец навсегда уехал в Краснодар. Я жил тогда по Загородному проспекту, 64, известный адрес, где состоялось много гулянок и сборищ, – хеппенингов, как мы это называли.
В Эрмитаже была рабская работа. Как самый известный художник, я посылался на городскую свалку разбираться с помоями, потому что была столовая для сотрудников, а их – сотни, плюс знаменитый буфет для посетителей и клиентов.
Минчин: Вас пускали в запасники, о которых ходят уникальные легенды?
Шемякин: Мне выпала удивительная возможность: впервые из газет с полупрогнившими веревками мы распаковывали картины Эль Греко, Сезанна. При нас впервые составлялась опись шедевров, вывезенных из Германии, которые пятьдесят лет не могут выставляться, так как их законные немцы-наследники могут предъявить претензии. А в войну все воровалось, вернее, захватывалось: сначала немцы у нас, потом мы у них. После полувека никто не может предъявлять претензии на собственность.
Минчин: Значит, в 1995 году мы сможем увидеть уникальные шедевры и исчезнувшие творения великих живописцев?
Шемякин: Да, там, в запасниках, собрана масса уникальных вещей. Впрочем, и выставлено сейчас тоже немало, лучшая коллекция Рембрандта, Рубенса – в Эрмитаже. Я, правда, не думаю, что когда поднимется все на поверхность, они произведут такую же сенсацию, как когда поднимут на поверхность свои сокровища Русский музей и Третьяковка. Когда они выставят всего Филонова!.. Это один из моих больших учителей. Я веду класс в Сан-Франциско, который так и называется «Филонов и его аналитическая школа».
С Филоновым я впервые столкнулся в 1958-м году, увидеть его фактически было невозможно, потому что с его сестрами я не был знаком и даже не знал об их существовании (а они о моем). Сестра Филонова сдала все работы государству, она имела все права на них, и ушла в дом для престарелых. В те времена циркулировал маленький черно-белый каталог к его несостоявшейся выставке, и работы маленького размера, опубликованные в нем, меня потрясли. С того времени и по нынешнее – он мой учитель, он как бы сидит в моих жилах, костях, мозгах. Филонов почему-то и по сей день вызывает исступленную ненависть у Союза художников: монографий, каталогов его практически нет. Была одна монография, плохонько изданная в Чехии одним чехом, который купил одну мою работу. Он-то и рассказал мне об этой монографии.