2666
Шрифт:
А другие дела были чтением и хождением по музеям, чтением и прогулками в парке, чтением и посещением, практически маниакальным, всех концертов, театральных вечеров, литературных и политических лекций, из которых он почерпнул много полезного для самообразования, а также сумел приложить это к собственному опыту, которого тоже немало поднакопил. А еще в то время он познакомился с Ефремом Ивановым, писателем-фантастом, познакомился в кафе, куда часто заходили литераторы, лучшее из подобных заведений в Москве: на самом деле это была просторная терраса, где Иванов пил водку за дальним столиком под ветвями огромного дуба, доросшего до третьего этажа дома, и они подружились, отчасти потому, что Иванов с интересом прислушивался к безумным речам Анского, а отчасти потому, что Борис, по крайней мере в то время, безоглядно и искренне восхищался его научными произведениями — Иванов предпочитал называть их именно так, отвергая официальное и популярное определение «научная фантастика», которым обычно классифицировали его труды. В те годы Анский думал, что революция вскоре распространится на весь мир, ибо только полный болван и нигилист мог не увидеть или не почувствовать в ней огромный потенциал, обещавший невероятный прогресс и счастье для
А когда Иванов говорил, что это невозможно, что смерть сопровождает человека с незапамятных времен, Борис отвечал, что именно это он и имеет в виду, именно это, даже исключительно это: покончить со смертью, покончить навсегда, погрузиться в неведомое, дабы обрести нечто другое. Покончить, покончить, покончить навсегда.
Иванов был членом партии с 1902 года. В то время он пытался писать рассказы на манер Толстого, Чехова и Горького — ну как пытался, он просто занимался плагиатом, впрочем, без особого успеха; из-за этого после долгого раздумья (думал целую летнюю ночь) он решил схитрить и писать на манер Одоевского и Лажечникова. Пятьдесят процентов от Одоевского и пятьдесят процентов от Лажечникова. Тут дело пошло неплохо: отчасти оттого, что читатели прочно забыли — а читатели умеют прекрасно забывать — и бедного Одоевского (тот родился в 1803-м и умер в 1869 году) и бедного Лажечникова (тот родился в 1792-м и умер, как и Одоевский, в 1869 году), отчасти потому, что литературная критика, обычно столь острая на язык, ничего не экстраполировала и не свела концы с концами, и вообще ничего не заметила.
В 1910 году Иванов был так называемым многообещающим писателем, от которого ждали великих свершений, но Одоевский и Лажечников, как примеры для подражания, были выжаты им досуха, и в творчестве Иванова настал застой, или, если посмотреть с другой стороны, случился провал, так что он не смог ничего выдоить даже из новой смеси, к которой прибегнул от отчаяния: смешать гофманианского Одоевского и поклонника Вальтера Скотта Лажечникова с восходящей литературной звездой, Горьким. Рассказы Иванова уже никого не интересовали, и его денежный счет, но более всего — гордость, очень быстро высказали ему свое «фе». До Октябрьской революции Иванов сменил много профессий: писал для научных и сельскохозяйственных журналов, работал корректором, продавцом электрических лампочек, помощником в адвокатской конторе,— и все это он делал помимо своих партийных обязанностей, а в партии он был всегда на подхвате и делал все, что требовалось: от редактуры и печати листовок до добывания бумаги, плюс еще был связным между партией и сочувствующими литераторами и некоторыми своими знакомцами по путешествиям. Причем никогда не жаловался и не оставлял старых привычек: каждый день ходил по кафешкам, где собиралась и пила водку московская богема.
Победа революции не улучшила его материальное положение и не вдохновила на творчество — наоборот, партийной работы стало в два, а то и в три, а иногда и в четыре раза больше, чем раньше, но Иванов исполнял свой долг, не жалуясь на судьбу. Однажды у него попросили рассказ о жизни в России в 1940 году. И за три часа Иванов написал свой первый научно-фантастический рассказ. Назывался он «Уральский поезд», главным героем там был мальчик, который ехал в поезде, несущемся со скоростью двести километров в час, а рассказ велся от лица этого мальчика, который описывал то, что видел в окне: сверкающие фабрики, прекрасно обработанные поля, новые поражающие воображение деревни, в которых возвышались по два или три десятиэтажных здания, куда приезжали иностранные делегации за передовым опытом, который собирались внедрять в своих странах. Мальчик, путешествующий на «уральском поезде», ехал в гости к деду, ветерану Красной армии, который, получив в свои уже преклонные годы университетское образование, заведовал секретной-пресекретной лабораторией, занимавшейся секретными-пресекретными научными исследованиями. И пока они, взявшись за руки, шли от вокзала к дому, дед, энергичный мужчина, которому на вид было не больше сорока (но понятно, что на самом деле он был гораздо старше), рассказывал ребенку о своих научных достижениях, но внук (ребенок же) заставлял его рассказывать истории про революцию и войну с белыми и с иностранными интервентами, на что дед (старик же) соглашался с превеликим удовольствием. Ну вот, в общем-то, и всё. То, как рассказ восприняли читатели, стало самым настоящим событием.
Тут надо сказать, что больше всего удивился сам автор. Ну и главный редактор, который прочитал рассказ с карандашом в руке, исправляя опечатки, и составил о текстике не очень лестное мнение. В редакцию журнала стали приходить письма с просьбами напечатать еще рассказы этого «не известного никому Иванова», этого «воодушевляющего на подвиги Иванова», «писателя, который верит в светлое будущее», «автора, внушающего веру в завтрашний день, за который мы сражаемся»; письма эти приходили из Москвы и Петрограда, но также с почты несли письма солдат и политических активистов из самых далеких уголков страны, и все эти люди увидели в образе деда себя, а главред от происходящего начал страдать бессонницей: ведь он был марксистом, верил в диалектический материализм, но не был догматиком, и, как любой хороший марксист, читал не только Маркса, но также Гегеля и Фейербаха (и даже Канта), и весело смеялся, перечитывая Лихтенберга, и в свое время читал Монтеня и Паскаля, и также был хорошо знаком с писаниями Фурье, и теперь все никак не мог поверить в то, что среди стольких приличных вещей (впрочем, честнее сказать будет — среди некоторых приличных вещей), опубликованных в журнале, именно этот рассказец, слюняво-сентиментальный и абсолютно ненаучный, вызвал такое оживление среди граждан Страны Советов.
Что-то тут не так, подумал он. Естественно, не только главред не спал этой ночью. Еще не спал Иванов, пьяный от славы и водки: он решил отпраздновать свой успех сначала в самых дешевых злачных местах Москвы, а уж потом в Доме литераторов, где отужинал с четырьмя друзьями, которые походили на четырех всадников Апокалипсиса. Начиная с этого момента у Иванова просили только научно-фантастические рассказы и тот, прекрасно понимая, чем обязан первому (написанному, как бы это сказать, на ощупь), повторил
формулу успеха с вариантами, кои извлекал из глубокого источника русской литературы и каких-нибудь публикаций по химии, биологии, медицины и астрономии, которые собирал в своей комнате подобно ростовщику, что собирает долговые расписки, неоплаченные векселя и подлежащие оплате чеки. Таким образом Иванов стал известен во всех уголках Советского Союза, быстро приобрел статус профессионального литератора — человека, который живет исключительно на гонорары от своих книг,— и стал посещать конференции и лекции в университетах и на фабриках, а за честь опубликовать его соперничали литературные журналы и газеты.Но ничто не вечно под луной, и формула «светлое будущее плюс герой, который в прошлом поспособствовал наступлению этого светлого будущего, плюс мальчик (или девочка), что в будущем, уже наступившем в рассказе, наслаждаются всеми сыплющимися как из рога изобилия благами коммунистического прогресса», тоже устарела. Когда Анский познакомился с Ивановым, тот уже не мог похвастаться мгновенно распродаваемыми тиражами, его романы и рассказы, которые многие считали пошлыми и отвратно написанными, уже не вызывали в массах такого энтузиазма, как в прошлом. Но Иванов продолжал писать, его продолжали публиковать, и он продолжал получать наличные за свои видения Новой Аркадии. И он все еще был членом партии. И состоял в «Ассоциации революционных писателей». Имя его фигурировало в официальных списках советских творцов. Внешне он казался счастливым человеком (к тому же холостяком), обладателем просторной комнаты в одном из домов в хорошем районе Москвы; время от времени он встречался с проститутками (увы, уже не такими молодыми), каковые встречи кончались обычно песнями и слезами, а также обедал в ресторане писателей и поэтов по крайней мере четыре раза в неделю.
А вот внутри, тем не менее, Иванову чего-то недоставало. Он чувствовал, что ему нужно сделать решительный, смелый шаг. Ждал момент, когда гусеница с прощальной улыбкой превратится в бабочку. И тогда появился молодой еврей Анский со своими дурацкими идеями, рассказами о грандиозных сибирских пейзажах и путешествиях в проклятые земли — самый настоящий источник дикого опыта, которым может обладать восемнадцатилетний юноша. Но Иванову тоже было когда-то восемнадцать, однако его опыт даже в самом дальнем приближении не походил на то, о чем рассказывал Анский. Возможно, подумал писатель, это все из-за того, что он — еврей, а я нет. Но вскоре отбросил эту идею. Возможно, это все из-за его невежества, подумал он. И его импульсивного характера. Его презрения к нормам, что правят нашей жизнью — и даже жизнями буржуазии. А потом Иванов задумался о том, как отвратительны оказываются артисты и юные литераторы, когда рассмотришь их поближе. Он подумал о Маяковском, которого знал, с которым даже как-то общался лично (кажется, два раза), о его огромном самомнении, которое, возможно, скрывало отсутствие любви к ближнему, то, что ближний был ему не интересен, о его безмерной жажде славы. А потом он подумал о Лермонтове и Пушкине, об их раздутой славе — словно бы они были звездами кино или оперными примадоннами. О Нижинском. Гурове. Надсоне. Блоке (которого знал лично и находил невыносимым). Сплошной балласт для настоящего искусства, подумал он. Они воображают себя солнцами и сжигают все на своем пути, но они не солнце, а лишь заблудившиеся метеориты, на которые никто, в глубине души, не обращает внимания. Они унижают, но не обжигают. И в финале — что? Они оказываются сами унижены, причем унижены по-настоящему: им дают пинка, их оплевывают, над ними издеваются, их уродуют — вот что такое настоящее унижение, им преподают урок, унижают абсолютно.
Для Иванова настоящий писатель, художник и творец — это всегда человек ответственный и зрелый. Настоящий писатель должен уметь слушать и действовать в нужный момент. Он должен быть умеренно оппозиционным и умеренно образованным. Слишком хорошее образование вызывает зависть и злоречие. Слишком откровенный оппортунизм вызывает подозрения. Настоящий писатель должен быть умеренно спокойным, здравомыслящим человеком. Говорить не слишком много и не провоцировать полемику. Он должен быть умеренно общительным и не заводить себе врагов на пустом месте. В особенности он не должен поднимать голос в чью-то защиту или в осуждение — во всяком случае, пока все остальные этого не сделают. Настоящий писатель должен понимать, что за ним стоит Ассоциация писателей, Профсоюз писателей, Сообщество тружеников литературы, Дом поэта. Что человек делает первым делом, войдя в церковь? — спрашивал себя Ефрем Иванов. Правильно, он снимает шляпу. Пусть даже он не крестится. Хорошо, пусть не крестится. Мы же, в конце концов, люди современных понятий. Но он по крайней мере должен обнажить голову! А вот эти юные литераторы входят в церковь и не снимают шляпу, хоть палкой их колоти — что, к сожалению, в конце концов и происходит. И они не только не снимают шляпу — они смеются, зевают, пускают газы. Некоторые даже аплодируют.
Однако Анский мог предложить многое — столь многое, что Иванов не смог удержаться и все-таки, несмотря на все свои запасы благоразумия, согласился. Договор, похоже, был заключен в комнате писателя-фантаста.
Месяц спустя Анский вступил в партию. Крестными стали Иванов и его старинная любовница Маргарита Афанасьева, биолог, работавшая в одном из московских институтов. В бумагах Анского день этот сравнивается со свадьбой. Событие отметили в писательском ресторане, а потом пошли шататься по московским злачным местам; Афанасьеву пришлось тащить чуть ли не волоком: она пила как лошадь и тем вечером пребывала в опасной близости от алкогольной комы. В одном из шалманов, пока Иванов и двое писателей орали песни о погибшей любви, о взглядах, с которыми уже не встретиться, и о ласковых речах, которые уже не услышишь, Афанасьева вдруг пробудилась и вцепилась своей ручонкой в брюки Анского, прихватив член и яички.
— Ты теперь коммунист,— сказала она, не глядя ему в глаза, взгляд ее был устремлен в какое-то неопределенное место между пупком и шеей,— они у тебя должны стальные быть.
— Серьезно? — удивился Анский.
— Ты со мной шутки-то не шути,— сообщил ему заплетающийся голос Афанасьевой. — Я тебя-то сразу раскусила. С первого взгляда поняла, кто ты такой.
— И кто же я?
— Молокосос-еврейчик, что путает реальность со своими желаниями.
— Реальность,— пробормотал Анский,— иногда бывает чистым желанием.