2666
Шрифт:
— Вы его читали? — спросил Бубис.
Юнге не ответил. Он обдумывал ответ, поникнув головой, полностью погрузившись в восхищение газоном, а тот, по мере того как они приближались к опушке леса, становился все более запущенным: на нем можно было увидеть палую листву и даже — подумайте только! — насекомых.
— Если вы не читали его, так и скажите, я попрошу прислать вам экземпляры всех его книг,— настаивал Бубис.
— Я читал,— выговорил наконец Юнге.
— И как вам? — спросил старый издатель, остановившись под каменным дубом, одним своим присутствием грозно утверждавшим: здесь оканчивается царство Юнге и начинается древесная республика.
Юнге тоже остановился,— впрочем, в нескольких шагах от дерева,— склонив голову, словно боясь, что ветка растреплет его редкую шевелюру.
— Не знаю, не знаю,— пробормотал он.
И тут он ни с того ни с сего принялся корчить гримасы, которые странным образом роднили его с супругой майнцского литератора, причем до такой степени, что Бубис подумал: а что, если они брат и сестра и тогда это полностью объясняет присутствие писателя и его супруги за обедом. Возможно, подумал Бубис,
о смерти, то есть не чувствовали тяжести времени, ибо времени у них было в избытке, наверное, именно этим отличается демократия, временем в избытке, прибавочной стоимостью времени,— времени, чтобы читать, и времени, чтобы думать,— и так шло до тех пор, пока Зевс лично не вмешался, и Танатоса освободили, и тогда Сизиф умер.
Но гримасы, которые корчил Юнге, не имели ничего общего с Сизифом, подумал Бубис, это был скорее неприятный тик, впрочем, не то чтобы очень неприятный, но также, очевидно, не слишком приятный, и тик этот Бубис уже видал у других немецких интеллектуалов, словно во время войны у них случился нервный срыв, который выражался вот таким образом, или словно во время войны они пережили невыносимое напряжение, оставившее, когда война, собственно, закончилась, после себя вот такое любопытное и безобидное последствие.
— Ну и как вам Арчимбольди? — повторил Бубис.
Лицо Юнге покраснело, как закат, проступавший над холмом, а потом позеленело, как вечнозеленые деревья леса.
— Хм,— сказал он,— хм. — А затем его глаза обратились к домику, словно оттуда он ожидал прихода вдохновения или красноречия или помощи любого сорта. — Откровенно говоря… — пробормотал он.
А потом заметил:
— Честно говоря, мое мнение не…
И
наконец:— Что я могу вам сказать?
— Что хотите,— ответил Бубис. — Ваше мнение как читателя, ваше мнение как критика.
— Хорошо,— отозвался Юнге. — Я его читал — это факт.
Оба улыбнулись.
— Но он не кажется мне автором… То есть он немец — это неоспоримо, у него германская, вульгарная, но немецкая просодия, но я хочу сказать, что он не кажется мне европейским автором.
— Американским тогда? — спросил Бубис, который в то время носился с идеей купить права на три романа Фолкнера.
— Нет, не американским, скорее, африканским,— сказал Юнге и снова принялся гримасничать в тени ветвей. — Точнее сказать — азиатским,— пробормотал критик.
— Какой части Азии? — поинтересовался Бубис.
— Я откуда знаю, индокитайским, малайским, в лучших своих текстах он похож на перса.
— Ах, персидская литература,— расцвел Бубис, хотя на самом деле вообще ничего не знал о персидской литературе.
— Малаец, он, без сомнения, малаец,— сказал Юнге.
Потом они заговорили о других авторах издательства, к которым критик выказал бо`льшую благосклонность или интерес, и вернулись в сад, откуда виднелось багряное небо. Немного позже Бубис и баронесса распрощались со смехом и любезными словами со всеми присутствующими, которые не только проводили их до машины, но и остались на улице, прощально махая рукой, пока авто Бубиса не скрылось за первым поворотом.
Той ночью, после обсуждения, полного фальшивого удивления, о том, как мало соответствовали габариты Юнге его домику, незадолго до того, как лечь в постель во франкфуртской гостинице, Бубис сказал баронессе, что критику не нравятся книги Арчимбольди.
— Это важно? — спросила баронесса, которая по-своему, пусть и сохраняя независимость, любила издателя и ценила его мнение.
— А это как поглядеть,— сказал Бубис, стоя в трусах у окна, созерцая внешнюю тьму в щель занавесей. — Для нас, на самом деле, неважно. А вот для Арчимбольди — очень и очень важно.
Баронесса что-то ответила. Но ее слов господин Бубис уже не услышал. Снаружи так темно, подумал он, и немного, совсем чуть-чуть, раздвинул занавески. И ничего не увидел. Только свое лицо, лицо господина Бубиса, покрытое морщинами, что умножались от года к году, и растущий мрак.
Арчимбольди не замедлил прислать в издательство свою четвертую книгу. Она называлась «Реки Европы», хотя в ней в основном говорилось об одной реке, Днепре. Скажем так: Днепр был главным героем текста, а остальные реки лишь подпевали. Господин Бубис прочитал текст на одном вздохе, не выходя из кабинета, и смеялся так, что слышало все издательство. В этот раз задаток, который он выслал Арчимбольди, превосходил все ранее выданные авансы, причем в такой степени, что Марта, секретарша, прежде чем отправить сумму в Кельн, пошла в кабинет к господину Бубису и, предъявив документ, спросила (не один, а целых два раза), правильная ли это цифра, на что господин Бубис ответил, что да, цифра правильная, или неправильная, какая, в сущности, разница, цифра, она цифра и есть, подумал он, оставшись один, цифра всегда приблизительна, не существует правильной цифры, это только нацисты верили в правильную цифру и учителя математики в начальной школе, только сектанты, помешанные на пирамидах, сборщики налогов (да покончит с ними Господь), нумерологи, гадавшие за пару монет,— вот они верили в правильную цифру. Напротив, ученые знали, что цифра — она всегда приблизительна. Великие физики, великие математики, великие химики и издатели знали, что человек всегда идет на ощупь во тьме.
В то самое время, во время обычного медицинского осмотра, у Ингеборг обнаружили хронический недуг легких. Поначалу она ничего не говорила Арчимбольди и просто то принимала, то не принимала таблетки, что ей прописал не слишком сведущий врач. Когда же начала кашлять кровью, Арчимбольди притащил ее на консультацию к английскому врачу, тот сразу направил ее к немецкому пульмонологу. Этот доктор сказал, что у нее туберкулез, достаточно распространенная болезнь в послевоенной Германии.
На деньги, полученные за «Реки Европы», Арчимбольди, по указанию специалиста, переехал в Кемптен, местечко в Баварских Альпах, чей холодный и сухой климат должен был поспособствовать улучшению здоровья его жены. Ингеборг взяла на работе больничный, а Арчимбольди ушел с работы швейцара в баре. Здоровье Ингеборг, тем не менее, не претерпело существенных изменений, хотя дни, что они провели в Кемптене, запомнились им как счастливые.
Ингеборг не боялась туберкулеза, поскольку была уверена, что не умрет от этой болезни. Арчимбольди взял с собой печатную машинку и за месяц, настукивая по восемь страниц в день, закончил свою пятую книгу, которую назвал «Bifurcaria bifurcata», ее сюжет, как явственно указывало название, строился вокруг водорослей. В этой книге, которой Арчимбольди посвящал не более трех, иногда четырех, часов в день, больше всего удивила Ингеборг скорость, с которой она писалась, точнее, сноровка, с которой Арчимбольди стучал по печатной машинке,— он напомнил ей старую машинистку, словно в Арчимбольди вновь воплотилась госпожа Доротея, секретарша, которую Ингеборг видела еще девочкой, когда по каким-то уже забытым причинам пошла с отцом на работу в Берлине.
На этой работе, сказала Ингеборг Арчимбольди, стояли нескончаемые ряды столов с секретаршами, те беспрестанно стучали по клавишам, и столы эти стояли в галерее, узковатой, но очень длинной, и по ней ходила целая бригада мальчиков-помощников в зеленых рубашках и коротких коричневых брюках, они постоянно носились туда-сюда с бумагами или забирали уже перепечатанные начисто документы с подносов из серебристого металла, находившихся рядом с каждой секретаршей. И хотя каждая секретарша печатала свой собственный документ, сказала Ингеборг Арчимбольди, звучали все клавиши в унисон, словно бы женщины печатали одинаковые тексты или печатали в равной степени быстро. За исключением одной.