Дождись лета и посмотри, что будет
Шрифт:
Смысл оказывался заливкой, краской, мякотью. Когда срезаешь ветку дерева ножом, стругаешь ее, смотришь на то, что внутри ствола — та же самая мякоть. И с кровью так же, и с дыханием. И еще я все понял про карты.
— Слушай, перед телками неловко.
— Да ты че? Они кайфанули. Спрашивали про тебя, кто ты вообще и где. Особенно та, которой ты новый дом всю ночь показывал.
— Реально?
— Ну а че, у них жизнь такая — обычные перепихоны, а тут типа кислотная романтика началась.
Зашел Химоз, спросил, как вообще. Я покивал, типа нормально. Он включил музыку — все ту же. Как только она заиграла, эти «иные интонации» ожили и поднялись — как змеи перед факиром, играющим на флейте.
До этого мне было тяжело включать «Зодиак», потому что сразу же, с первых звуков, наваливались детские воспоминания. Как болезненная ностальгия. Как железо по стеклу. Еще усугубило, что один раз поставил эту пластинку, мама услышала и заплакала. А с этого дня я больше не мог слушать «Продиджи». Вернее, мог, но это выбрасывало в подобия, пусть и тусклые, того состояния — в новый дом.
Вскоре я понял, что «это» не пройдет как обычно, оно будет медленно затухать. Так и вышло, пару недель держались темы, я ходил и трогал солнце, слушал музыку, понимая природу ее возникновения, гладил траву на улице. Алик сказал, что больше не будет мне ничего подгонять, иначе скоро стану хуже Ласло.
Мы пошли на дискотеку. Первый раз в жизни я протанцевал несколько часов. Когда там началась привычная канитель, я даже не пошел со всеми разбираться. Уже после мы с Химозом подошли посмотреть на результаты боев и удивиться жестокости людей. Митя кому-то отбил голову, приехала скорая, менты, спросили у нас, что произошло, мы ответили, что танцевали и ничего не слышали.
Алик со своими серьезными друзьями попал в серьезные проблемы. Митя сказал, что подробностей не знает, но там можно надолго сесть. А дальше так и вышло, уже в августе был суд, мы на него съездили. Неужели реально случилось то, что там говорили? Про какие-то вымогательства, убийство комерса. Они отвезли в лес комерса, привязали к дереву. Что они с ним сделали! Было жутковато даже от зачитываемых слов, возникали эти картины, не верилось.
Алик грустно сидел в клетке, как в зоопарке, вместе с тремя бритоголовыми крепкими пацанами. Увидел нас, кивнул. Семь лет. Как самому молодому и без прошлых судимостей. Остальным больше.
5 сентября. Ночью раздался стук в дверь. Я находился в нервной дреме, такое сложно назвать сном. Лежишь с закрытыми глазами, нет сил встать и начать полноценно жить, и при этом не получается заснуть. Иногда даже возникали картинки, похожие на двери в сон. Казалось, что вот уже сплю, надо сделать последнее усилие, нырнуть в появляющееся изображение, тогда получится расслабиться и отключиться часов на шесть-семь. Но ничего не получалось. Появился альбом с фотографиями, перелистывающий сам себя. Проматывалась черно-белая хроника. Ни одного знакомого изображения. Если открыть глаза, это явно исчезнет. Фотографии людей и мест. Никого раньше не встречал, нигде не был. И тут стук в дверь. Подумал сначала, что это уже сон, что получилось уснуть, но нет, открыл глаза, прислушался. Снова постучали. Встал, подошел к двери, спросил, кто там. Ответили «открывай». А кто это? Это я. Кто-кто? Ну чего ты, открывай.
Алик стоял, улыбался. Он ведь должен был выйти еще нескоро.
— Тюрьма сгорела, вот я и вернулся.
— Как сгорела?
— Как бумага.
Алик прошел на кухню, сел, посмотрел в черное окно. Сказал ему, что не спал, просто лежал с закрытыми глазами и видел перелистываемые незнакомые фотографии. Вообще не знаю этих людей и места. Но по общему виду они похожи, будто у них был один фотограф. Кто-то отснял, проявил
пленку и мне все это показал, непонятно зачем. Алик сказал, что ему пора, он зашел чисто попрощаться.Утром зашел Митя и сообщил, что Алик умер в тюрьме. Мы даже не стали выяснять, что случилось. Не ехать же к бандитам с вопросами. И уже ничего не поделать. Ласло сказал, что Алик умер от старости, стал слишком старым.
Вспомнил, как мы сидели еще недавно у гаражей, раскрывался вид на железку, ползали поезда. Там склон и лестница, ведущая в никуда. У него был пистолет, когда возникал поезд, он в шутку прицеливался и будто стрелял. Мы стоим на холме и ждем, как древние гангстеры, когда появится товарный состав. Дождемся и побежим, захватим его. Там гигантский склон, если мы побежим, то сразу расшибемся, а если даже приблизимся к поезду, он нас не заметит. По нему можно стрелять, он не перестанет ползти. Но представить можно.
В школу больше не надо было ходить. Радовало, что наконец-то избавился от этой никчемности — от пустого и бессмысленного нервного тика. Как будто долго болел тягучей болезнью и вдруг вылечился. Я устроился на рынок помогать маме, а затем пристроил туда Кальмара. В основном мы разгружали товар. Рано утром приезжали машины, привозили продукты, мы все это раскидывали по точкам. Вечером загружали в машины остатки. Остальное время шатались рядом, были просто при деле, вдруг кому понадобится помощь — что-нибудь перетащить или починить.
Надо ли говорить, что все эти годы я думал о ней? Каждый день, а может и вообще каждое мгновение. Она существовала внутри практически всех моих мыслей. Как постоянное незримое присутствие или навязчивая мелодия, тревога или предчувствие.
Один раз я увидел сон. Электричка подъехала к нашей станции, мы вышли из вагона толпой. Было четкое видение ступенек, я спустился, встал на землю и пошел вместе со всеми. Из-за желтых домов навстречу толпе выскочила полоумная женщина с растрепанными грязными волосами. Она раскинула руки и закричала «это любовь, это любовь». От нее отшатывались. Когда мы поравнялись, она заглянула мне в лицо и крикнула еще сильнее «это любовь». От ее крика я проснулся и застыл в ночи, пытаясь понять, к чему все это. Конечно, это любовь, а как иначе. И без лишних слов все понятно. Можно не стеречь у вокзала и не орать в лицо.
Кальмар рассказывал жесть за жестью про его старую жизнь. Про какие-то этнические разборки с гранатами, пленными, оцеплениями. С одной стороны, появлялась легкая зависть, что он побывал в таком пекле, с другой — там была совсем какая-то дичь. Его тоже держали в плену вместе с другими несколько месяцев и заставляли работать. Они ночевали в подвале, сваленные как туши, питались похлебками и еле передвигались от отсутствия сил. Тело стало «мятным», не твердым, а скорее жидким. По ходу рассказа вспомнил картинку, где Джинн вылезает из лампы. Кальмар тоже, оказывается, был узником, но не лампы. Он сказал, что когда сидишь на подвале и не знаешь, завтра тебя расстреляют или отпустят, появляется другое чувство момента, даже при пленке в глазах и мятном теле.
Еще я вернулся к Гному, попросил, чтобы он меня взял обратно. Там было много новых людей. Одного я сразу же узнал, как только зашел в зал. Аладдин. Он должен был рано или поздно появиться в моей жизни. Гном его очень ценил, ставил всем в пример. Аладдин тренировался с лютой отдачей, иногда даже оставался после тренировок, чтобы поколотить по мешку. Он напоминал Алика по общему движению, только был явно посерьезнее, приезжал на тренировки на своей машине, общался там с парой пацанов — хороших боксеров. Когда мы бегали по округе, они держались вместе. Остальные хотели как-то с ними закентоваться, но ничего не получалось, могли разве что перекинуться шутками, но не более того.