Фельдшер XV века
Шрифт:
Признание деревни — пока робкое, но устойчивое.
И главное — я жив. А это, пожалуй, главный итог.
Я проснулся рано — раньше солнца, раньше петуха. Как будто внутренний будильник включился на тревожную волну. Печь ещё тлела. В углу — всё тот же ровный, но осторожный вдох.
Марфа.
Подошёл к ней. Осторожно сел рядом, откинул одеяло. Она уже открыла глаза.
— Доброе утро, — сказала тихо.
— Доброе, — кивнул я. — Проверим, как ты у нас там внутри.
Она кивнула едва заметно. Было видно — устала, но уже не такая тусклая, как вчера. Глаза
Осторожно приподнял одеяло, расправил бинты. Повязка сухая. Шов держится. Отёк — спал. Я обработал края настойкой календулы, сменил повязку, не забыв заговорщически прошептать:
— Красоты не прибавлю, но жить будешь.
— Ты про шов или про себя? — хмыкнула она.
Я усмехнулся.
— Про нас обоих.
Она снова закрыла глаза, но уже не от слабости, а с облегчением.
Она выкарабкивается. Всё получилось.
Я ещё немного посидел у печки, проверил банку со спиртом — плотно закупорена, не испарился. Сушёные травы на полке — убраны как положено. Всё как надо. А потом…
Стук в дверь. Не спешный. Весомый.
Я сразу понял — не деревенский.
Открыл. На пороге стояли трое: один — в холщёвой одежде потемней, с широким поясом, при сабле; другой — писарь, с дощечкой и оловянной печатью на шнуре; и третий — молодой, в меховой шапке, при перстне на руке и тонкой, но властной манере держаться.
— Здесь живёт доктор? — спросил он негромко, но так, что спина сама выпрямилась.
— Живёт, — ответил я. — И вы по делу, полагаю?
— Я — боярский сын Матвей. Отец мой слыхал, ты тут людей к жизни возвращаешь. И вот я здесь. Поглядеть.
Он оглядел избу, заглянул внутрь.
— И поговорить. У меня вопросы.
Я молча отступил в сторону, приглашая.
Он вошёл, сбросив с плеч дорожную накидку. Уверенный, молодой.
Но в глазах — не злость. Интерес. Осторожный. Умный.
Начинается…
Боярский сын Матвей прошёл в избу, осмотрелся внимательно, но без брезгливости. Не как человек, привыкший к мягким перинам, а как тот, кто не впервой бывает в крестьянском быту. Он окинул взглядом лавки, полки с банками, пучки трав, котёл над печкой. Марфу заметил краем глаза, но не подал виду.
— Ты лечишь? — спросил, не тратя слов на любезности.
— Да. Чем могу, кого могу.
— И чем?
— Травы. Отвары. Настойки на спирте. Повязки, промывания. Иногда — режу. Если нужно.
— Режешь? — писарь чуть качнулся, но Матвей даже бровью не повёл.
— Ночью вырезал гнойную опухоль в животе. Иначе бы умерла.
Он повернулся к лежащей Марфе:
— Она?
Я кивнул.
— Жива. Температуры нет. Шов чистый.
Матвей подошёл, посмотрел на неё сверху.
— Как звать?
— Марфа.
— Добрая ты баба, — сказал он, почти уважительно. — Вон сколько держишься.
Марфа открыла глаза, слабо улыбнулась:
— С таким лечащим — и в могилу не хочется.
Он усмехнулся. Вернулся ко мне.
— Кто ты такой, Дмитрий?
— Фельдшер. Был. В своей земле.
— И откуда же ты?
Я замер. Но соврал бы — он бы понял.
— Издалека. Очень. Туда дороги
нет. Только сюда.Матвей смотрел пристально. Потом вдруг кивнул, коротко и резко.
— Хорошо. Мне не важно, откуда ты. Важно, что ты умеешь.
Он повернулся к писарю:
— Запиши: «В селе Глухарёво пребывает человек, называющий себя Дмитрием. Лечит — по-новому. Люди выживают. Под наблюдение не брать. Пусть работает».
Писарь посмотрел с изумлением, но не спорил.
— И ещё, — добавил Матвей, — если кто из деревенских вякнет про ведьмачество — первыми отвечать будут передо мной.
Он снова посмотрел на меня:
— Ты мне понравился. Умный. Спокойный. Без высокомерия. Делай, что делал. Но помни — ты теперь на виду. И если умрёт кто именно по твоей — отвечать будешь по всей строгости.
— Понял, — ответил я просто.
Матвей кивнул, повернулся и вышел. Писарь за ним, оставив только еле заметный запах печатного воска и тревожной надежды.
Я только успел сесть, как дверь снова распахнулась — на этот раз без стука. На пороге стояла Лукерья, в платке набекрень, с перепуганным лицом:
— Дмитрий! Деду Васе худо! Упал у двора, за сердце хватается! Кричит, что боль в груди, в руку отдает, в челюсть стреляет!
Я встал уже на ходу, схватил сумку и накинул тулуп.
— Где он?
— У коровника! Его туда посадили, но еле дышит! Белый весь!
— Жив ещё?
— Да! Но глаза стеклянные…
— Беги вперёд, скажи, чтоб грелись тряпки и кружку воды тёплой дали. Я сейчас.
Марфа только подняла бровь с лежанки:
— Иди. Он нас пас, теперь ты его — вытаскивай.
Я кивнул, сжал её ладонь и выбежал.
Дед Василий сидел, привалившись к бревну, как тряпичная кукла. Лицо — пепельное. Веки подрагивают, губы сухие. Правая рука сжата в кулак, прижата к груди. Левое плечо дёргается — боль отдаёт туда. Классика. Сердечный приступ. Скорее всего — острый инфаркт миокарда.
— Вася! — я сел рядом, достал валидол, оставшийся в таблетке из кармана, вдавил ему под язык. — Слушай меня. Дыши ровно. Медленно. Не напрягайся.
— Болит… сильно… — прошептал он. — Как… огнём.
— Знаю. Потерпи. Всё делаю.
Я проверил пульс — нитевидный, частый. Давление — никакого прибора, но по пульсу и цвету кожи всё ясно: падает. Нужно срочно стабилизировать.
Достал из сумки нитроглицерин — в одной из аптечек была старая таблетка. Повезло. Размельчил, под язык. Отлил полглотка спирта, смочил тряпку, приложил к груди. Дал ему маленький глоток воды — не больше.
— Лежать. Молчи. Всё будет.
Через пять минут дыхание чуть выровнялось. Лицо порозовело. Он всё ещё морщился, но глаза уже смотрели осмысленно.
— Пройдёт? — прошептал.
— Не сразу. Но ты крепкий. Главное — не двигаться и не говорить. Дыши. Просто дыши.
Пока я сидел с ним, контролируя пульс, к нам подошёл Ваня, принеся одеяло. Потом — Лукерья с горячим настоем мяты. Я дал деду чуть-чуть.
Минут через двадцать приступ стал спадать.
Я только тогда понял, как у меня гудит в голове — от напряжения, холода, страха. Но дед выжил. Сейчас выжил.