Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Германтов и унижение Палладио

Товбин Александр Борисович

Шрифт:

Вот вам исходный толчок: противоречивость желаний заказчика, порождающая художественный конфликт.

Так плодотворный конфликт?

Возможно, возможно…

Но вот вам – сразу – и человеческая завязка нашего локального, незамысловатого вроде бы сюжетика, претендующего, однако, на то, чтобы далеко зайти и, вывернувшись в пронзающую времена параболу, стать вскоре художественным метасюжетом; хотя пока – речь о хорошо известных фактах.

Что же до историко-бытовых подоплёк, психических мотивов и прочих истоков и импульсов творческих вожделений как у Палладио, так и у Веронезе, то сие – лишь область фантазий, хотя среда для развёртывания безответственных ли, дальновидных фантазий вполне представима: над карнизами, крышами дворцового фронта, опрокинутого в Канал, лес тонких дымовых труб с конусообразными, расширяющимися наконечниками, просыхающее бельё на ветру; красотки на подушках в окнах… И слепит солнечная водная гладь, и – горки дынь, яблок и груш, башенки из пёстрых штук материи, ящики с посудой, корзины с цветами, вязанки можжевеловых ветвей для каминов – всё это на узких чёрных баржах, которые, борт к борту, перегородили ненадолго Большой канал: по зыбкому искусственному рыночному мосту, размыкаемому, впрочем, периодически для пропуска гондол, перебегают с берега на берег без умолку гомонящие покупатели – прицениваются к товарам, торгуются, весело бранятся с продавцами и между собой; в общей многокрасочной скученности теснятся у лотков с засахаренными фруктами диковинно разодетые, одна ярче другой, красавицы, соблазнительные, глазками стреляющие по сторонам монашки; на запруженной толпой набережной, близ троицы музыкантов-лютнистов под тряпичным, колеблемым ветерком навесом, близ весельчака-карлика с толстыми ножками в башмаках с большими пряжками, продавца певчих птиц и попугаев в вычурных клетках выделяется подвижная стайка весело болтающих

молодых франтов в шляпах с перьями, коротких складчато-свободных светлых плащах и цветных чулках; обычный в суматошливой щедрой яркости своей венецианский день. И тут – внимание: сквозь толпу-массовку пробирается нарядный вдохновенный Веронезе с большущей папкой, заполненной цветовыми фантазмами. Он готов уже удивить и порадовать заказчика, он вообразил уже и изобразил на картонах волшебную страну с мягкими ландшафтами, античными руинами и бездонными небесами, в ней, невиданной стране той, и горы свои, и лукоморья, и экзотические деревья. Но и этого мало! Он отчётливо вообразил, как должно вписывать (?) в подлинную, сдержанную и умеренную в деталировке архитектуру виллы свою пышную, хотя бы в увражных обломах-фрагментах своих, в порталах-карнизах, псевдоархитектуру. О, Веронезе ведь – как этого при минимальной-то объективности не признать? – и сам был не только живописцем, поцелованным Богом, но и недюжинным фантазёром-архитектором: какая мощная многопучковая коринфская колоннада поднимается слева-справа за балюстрадой, за многолюдным пиршеством «Брака в Кане», какими канелированными коринфскими колоннами, поддерживающими шикарный балкон, любуемся мы, приглашённые на пир «в доме Симона-фарисея», а какие три величественно-монументальные арки, накрытые – до верхнего среза полотна – богато профилированным антаблементом, подобно помпезному театральному заднику вздымаются «в доме Левия», за пиршественным столом. Ну да, архитектура на многолюдных полотнах этих тоже пирует; ну да, затмевает великолепием своим всё, чем мог бы когда-то похвастать и в формотворчестве, и в плотских радостях вроде бы непревзойдённый в имперской мифологии своей, но, увы, погибший мраморно-материальный Рим; о, Веронезе мажорен и театрален в выстраивании поверх подлинной архитектуры Палладио потрясающих своих декораций… Но не слишком ли он самоуверен? Не переигрывает ли он, не артистическая ли это промашка? А до чего же при всей театральности своей кинематографично всё то, что мы видим сейчас в венецианской натуре! Неужели не заразится его, Германтова, нетерпением всё видимое ухватить и присвоить, неужели не застрекочет камера? Не пропустить бы момент: сейчас, сейчас Веронезе выкликнет барку с обитыми коврами сиденьями или лодку полегче и поскромнее из хаотичной флотилии, качающейся близ ступенчатого, заросшего изумрудной тиной спуска к воде, поплывёт к Даниэле Барбаро, чтобы обговорить с ним, лучше ещё – утвердить у него многоцветные эскизы. Ну да, Палладио будет поставлен перед фактом, он ведь своё задание исполнил, чистое своё, витрувианское дело отменно сделал – вилла готовенькая: теперь для вольной кисти Веронезе настал черёд. Распалённый Веронезе уверен, что всё теперь, когда Палладио получил расчёт, ему сойдёт с рук, он торопится дать указание подмастерьям растирать и разводить краски; о, архитектура Палладио, такая беспримесно чистая и «скромная», будто бы отсутствующая, для Веронезе теперь уже не более чем объёмно-пространственная грунтовка… И прочее, и прочее, как если бы был жизнерадостный Веронезе вандалом, вооружённым разрушительными, на манер отбойных молотков, кистями и буйными, растлевающими-унижающими девственное зодчество красками; не слишком ли? Чепуха! Веронезе не умствовал, эскизируя, не знал, что творит, – никаких бесноватых поползновений на сознательное унижение архитектуры как матери искусств. Однако гавань счастья от конфликта нас не избавит: слёзы горькие и елей, сочиняй – не хочу!

* * *

Нет, нет, нет! Никаких псевдоисторических сценок, никаких спекуляций на отыгранной уже давным-давно венецианской фактуре.

* * *

Тем более, что Германтов… недолюбливал Венецию!

Хотите – верьте, хотите – нет…

Как можно Венецию недолюбливать?! Он что, и тут – оригинальничает или, пуще того, выпендривается?

Ну да, большой оригинал… Великие оценщики разных времён и чудесных творений разных народов воспели её, изначально и навсегда напоённую эротикой, тайнами, болезненной красотой, уже и многомиллионные массы топчут её камни, наполняя противоестественным оживлением её прекрасные кладбищенские пространства: восторгаются увиденным-услышанным, примеряют смертно-белые маски, пускают слюни, а он… он не мог, ну никак не мог присовокупить свою искреннюю эмоцию к всеобщим стонам любви, это было бы пошлостью.

И Париж, требовавший от всех любви, недолюбливал, и – Венецию, которой принято было восхищаться-восторгаться, тоже; Бродский, к примеру, в культ Венеции вдохнул относительно недавно новую жизнь, а он… он невольно слова того же Бродского вспоминал: если Евтушенко за роспуск колхозов, то я против. Вот именно, он «против» Венеции, поскольку все – «за»! Эстетическая расточительность, которой никогда не дано иссякнуть, вечная праздность… А «его» Венеция – это лишь блуждающие блики, мятые водные складки в окошке вапоретто, потные цоколи, тяги белого истрийского камня, внезапная, осколком опрокинутой арки, тень от мостика, ломающаяся вязь собора. Ну ничего не поделать тут, не такой он, совсем не такой, как все! Колонну с крылатым львом созерцал на гравюре с раннего детства, Соню жадно расспрашивал о специфичной заражённости красоты красивостями… Да и сам он когда-то, если помните, увлечённо писал о «Поэтике деканонизации» и «Очаровании ошибок», успешно лекцию о «Венецианском инварианте» для самых эстетически-продвинутых венецианцев прочёл, ему и милая, обнимающая всё венецианское великолепие формула принадлежала: фантастический каталог архитектурных нелепиц! А теперь лишь случайные фрагментики отражений, лишь взятые в случайные рамки блеск и дрожь им ценились. Да-да, и сам-то он за последние годы много-много раз в Венеции побывал, все закоулочки облазил меж её чахоточно-румяными немыми дворцами, по всем знаменитым каналам и затхлым канальчикам, под всеми её мостами и горбатыми мостиками проплыл, всё-всё по-своему там увидел, давно красоты-красивости на свой тонкий вкус распробовал и сейчас, как знаете, с нараставшим нетерпением-волнением готовился к отлёту в Венецию, молился, как умел, за то, чтобы там удача от него на сей раз не отвернулась, да, ему, дабы доделать дело своё, не терпелось поскорее туда добраться, однако – назло ли расхожему мнению… или, может быть, сказывался так его эгоизм? Вот если бы Венеция принадлежала ему одному, а не восторгались бы ею, как на безголосо-пьяной хоровой спевке, толпы – толпы-орды, топочущие по священным камням…

* * *

И чью же сторону принимает он – Палладио или Веронезе?

Веронезе эмоционален и весел, но – себе на уме; он на то ведь и гений, чтобы отвергать норму, он игриво её атакует, а Палладио, тоже гений, однако гений другого склада, норме следующий и норму творящий, нахмурившись, даже насупившись, если не набычившись, – защищается?

Кто кого?

Нет, это было бы чересчур примитивно… Нет, никогда прежде Германтов не становился заложником своих концептов, и сейчас не станет: он не побоится противоречий, не займёт оголтелую позицию.

Нет-нет… Ведь пристрастность Германтова совсем иного рода; ничью сторону не принимает он и не примет, напротив, каждому их них, молча спорящих между собой, но не сдающих позиции, не отходящих от принципов своих, он пожелает удачи; его непросто разжалобить и сбить с толку, это не удалось бы ни гипнотичному Веронезе, ни вразумительному Палладио, прибегни он вновь сейчас к ясным, убедительным постулатам своим и своему высокому «штилю»; и кулаками с толку его не сбить – разве что с ног; но ведь он всё равно поднимется… О, Германтов ведь знал все аргументы и контраргументы друзей-соперников, более того, он преисполнился уже благодарности ещё и к двойственности и противоречивости Даниэле Барбаро, гениального, как время доказало, заказчика; около пятисот лет восторгов и поклонений минуло, а Германтов, домысливая бессловесные споры двух гигантов, Палладио и Веронезе, уже и сам расшатывал устои, выводил из идейной спячки-статики памятник, он, входя во вкус, если угодно – в раж, готов был бы и дальше провокативно стравливать сдержанного зодчего с безудержным живописцем, сталкивая их индивидуальные художественные инструменты, магически сшибая даже их внутренние миры; так-то, неугомонно подвижная кисть Веронезе обволакивала красочным обманом архитектуру, а принципы, на которых застыл Палладио, отстаивая правду свою, продолжали ведь бороться за неё, за правду эту, уже не только в метафизической сфере, но и в его, Германтова, сознании и – не забудем – в его собственных творческих интересах; их борьба, их непрекращающаяся и невидимая борьба плодотворна до сих пор, не так ли?

* * *

Итак! Ещё раз и – ещё много-много раз.

Из пёстрого, шумного, театрализованного венецианского столпотворения Германтов выбирается наконец на безлюдную прямую аллею; как хорошо, что приехал одиннадцатичасовым поездом, для туристов рано ещё – ни-ко-го! Приближаясь, он поневоле любуется старательно – не более чем старательно, но всё же… – вылепленными

Алессандро Витториа, белеющими на переднем плане, какими-то зализанными, по правде сказать, скульптурами, а чуть поодаль красуется распластанная вилла с классическим центральным двухэтажным ядром, с четырёхколонным портиком и фронтоном, воздушно-лёгкими арочными одноэтажными крыльями-галереями с хозяйственными «павильонами-голубятнями» на краях крыльев. Германтов любуется даже ещё нерождёнными облаками, теми, неподдельными, которые вскоре, всего через несколько дней, когда он действительно приедет в Мазер, поплывут навстречу ему, выплывая из-за холма. Он уже почти рядом с изящно скомпонованной виллой, центральный фронтон её уже врезается в небо, но пока он так и не может в виллу войти: он зачарованно приближается, а сама вилла, заманивая, будто бы отступает. Эта вилла для него становилась и вершиной, и в определённом смысле бездной – бездной тайных значений, в которую не терпится ему заглянуть? Он будет карабкаться вверх, чтобы заглянуть вниз? Заглянуть в бурляще-кипящий кратер вулкана, ошибочно считавшегося уснувшим. О, спустя всего несколько дней он прилетит в Тревизо, приедет одиннадцатичасовым поездом в Мазер, войдёт и… Он не будет уже красться на цыпочках, таиться за спиной Веронезе, чтобы присвоить себе сам миг творения, нет, он на правах самого рядового экскурсанта с билетом за десять евро просто-напросто войдёт в музеефицированную виллу. И – нет, нет, это лишь гасящая чрезмерный пыл маскировка, решительно он не такой, как все, и виллу – ту, пятисотлетней давности – ничуть не изменяет статус музея! Войдя, он, только он один испытает напор визуальной стихии, напор-удар цветоносной взрывной волны: увидит, непременно увидит, пик прекрасного саморазрушительного и на глазах, в подвижности всех стадий и взаимных переходов воссоздающегося искусства; пик прекрасного, наглядно, а будто бы на сеансе самогипноза, уничтожаемого прекрасным? А за восхождением на пик последует, как водится, спуск: аналитический, изводящий непостижимое художество спуск? Нет, ничто не уничтожается, напротив, негласным укором любой, особенно по живому режущей аналитике возвышается-разверзается художественно неисчерпаемая, тотальная пограничность спорящих между собой, протягиваясь из века в век, прекрасных намерений – в вилле Барбаро, выстроенной Палладио, превращённой Веронезе в театр визуального обмана, воплощены искания художников будущих веков, в развёртывании уникальных нетленных образов предвосхищены будущие распады.

Пик?

Конечно – остриё, точка, в ней сжалась-сконцентрировалась едва родившаяся художественная Вселенная.

Всё в этой точке, всё.

Включая все идеи его, Германтова, переполненного, все мысли-чувства.

А какие при этом разнонаправленные посылы…

Деструкция-гармония?

Всеобъемлющая архитектура-фреска – всеобъемлющая, но созидающая-разрушающая гармонию, сжимающая все смыслы-трактовки в… оксюморон?

Так вот почему её пощадило время! Она изначально была вне времени и – на все времена?! Созданная за короткий срок, в конкретные годы, она выражала дух Большого времени? Вот он, всеохватно-зримый Zeitheit, вот! И, соответственно, безо всяких циничных умыслов, а по счастливому наитию рассчитана была архитектура-фреска на разные вкусы? Фреска изначально обращалась к тонким ценителям, к братьям Барбаро, к их патрицианскому кругу, но, изначально обладая мощным экспозиционным зарядом, теперь обращалась уже ко многим; утончённость и – как не вспомнить о гиперреальных пажах, слугах, об утрированных формах псевдоархитектуры – и… китч! Утончённость и – китч, не иначе как Веронезе, понаторевший игриво зондировать своей кистью будущее, его, будущего, с ускорением сменявшиеся манеры и стили, а ныне, как кажется, и вовсе мистически прозревавший, улавливал господствующие вкусы грядущей эпохи потребления, неотличимые от безвкусицы, пока неосторожно не попался на крючок турфирм; ублажал заранее экскурсантов-профанов, которые спустя без малого пятьсот лет потекут через анфилады виллы…

Так, увеличить изображение на экране, ещё, ещё: в дымчато-бирюзовых прогалах тенистого сада ему почудилась дрожь листвы, хотя это были всего лишь затёки краски.

Закрыл глаза.

Снова – открыл.

* * *

Крохотный всемирный пик животворных и… губительных для искусства противоречий. Пик, спонтанно когда-то проткнувший всеобщие, но усталые восторги и скуку нормы, пусть и прекрасной в неформализованности своей венецианской нормы, а сейчас лишь ставший благодаря внезапной оглядке проницательнейшего Германтова заметным. И – при всём этом – пик подручный какой-то, для него одного, Германтова, взметнувшийся, пик, как булавочное остриё; на нём он вопреки всем страхам и сомнениям возведёт и чудесно сбалансирует своё чудное творение, книгу. Недолго осталось ждать: он буднично приедет на электричке и… Или лучше на такси поехать из Кастельфранко? И где же окажется он, когда перешагнёт порог? Сразу в двух пространствах – в широко известной вилле Барбаро и в ненаписанной своей уникальной книге, в её подвижных вербально-зримых проекциях, в её необозримых пространствах, зажатых меж твёрдых обложек? О, что-то, если всё же перешагнёт порог и войдёт, он увидит-ощутит-прочтёт внутри виллы сверх того, что красочно брызнет ему в глаза? Всё то же: противоречивые художественные мечтания, счастье новизны и перипетии тайной борьбы – была ли она, открытая ли, подспудная хотя бы борьба, не была? – душевные взлёты, муки сомнений, прочий творческий ширпотреб – всё-то, что нельзя сколько-нибудь достоверно воспроизвести в слове.

Нельзя – и не надо, пока – не надо.

Куда как интереснее пока о словах не думать – он всё ещё доказывал себе давно доказанное, как если бы погружался в транс, – сперва – визуальное чудо; наглядное столкновение архитектора и живописца, вернее – палладианской архитектуры и веронезевской живописи, но это столкновение, это взаимодействие и одновременно воздействие на нас мы судить можем только по необратимому результату, который запечатлён в натуре, и современный субъективный суд наш есть суд-приговор трактовки, только трактовки; вне таких индивидуальных трактовок, то есть переведённого в слова зрительного восприятия, и самого памятника, как ни грустно объективистам-материалистам было бы такое услышать, вообще не существует. О, Германтов непреднамеренно, но не без удовольствия вернулся на миг к относительно недавней перепалке на парижской пресс-конференции, созванной издателем по случаю публикации «Стеклянного века»; он говорил тогда о неочевидной пока странности, о том, что стеклянная архитектура, какие бы прорывы в будущее поначалу она ни символизировала, возможно, вообще не архитектура, ибо, похоже, не выдерживает испытания временем: «настоящая» архитектура с годами будто бы становится лучше, её будто бы непрестанно обогащает время, а стекляшки, как кажется, заведомо внеисторичны, они лишь ежесекундной изменчивости неба внимают, а так… Лишены они способности впитывать новые содержания и потому быстро, на глазах одного поколения, устаревают; ну да, утопия на глазах одного поколения перетекает в антиутопию. Но бог с ней, той перепалкой, вилла-то Барбаро как раз «настоящая», у неё вот уже почти пятьсот лет все поры для культурных впитываний открыты, и кто, как не он, Германтов, такую открытость-восприимчивость в свете своего замысла успел глубоко прочувствовать? Вилла-то Барбаро непрестанно обогащается-изменяется, и процесс сей, к счастью, нельзя пресечь, да-да, долбил и долбил: результат, то бишь сам памятник как материально-историческая целостность, – непреложен и необратим, однако художественно – неисчерпаем, поэтому трактовки внутренней сути и непрерывного воздействия его, памятника-результата, на нас – изменчивы, ибо открыты. В который раз мысленно направляясь к вилле Барбаро, повторил Германтов почти готовую к отливке формулу и улыбнулся; он отлично помнил, что куриный бульон нельзя заставить кудахтать, зато вкус и послевкусие бульона не возбраняется всякий раз наново и по-своему ощутить.

Буйство красок во весь экран!

Зажмурившись, увидел не взвихренные красочные мазки, а многослойные драпировки, их ведь так любил выписывать Веронезе. Но драпировки эти уже были не парчовые, не бархатные, не шёлковые и, главное – не написанные-выписанные до блестящей складочки, до ворсинки; нет, вся вилла была будто бы натурально задрапирована Катиными разноцветными тканями… Вилла – как скульптура из разнофактурных и узорчато-разноцветных тканей.

Неожиданный образ. Но – осторожнее, осторожнее на измышленных поворотах, ЮМ, не скатиться бы тебе в самопародию.

Открыл глаза.

Снова пошёл по аллее к жёлто-белой вилле… Чирикали райские птички… Как удачно: проход открыт, никакого замка не было на сей раз на решётке из тонких металлических стерженьков.

Ирисы на газоне… Продолговатые – по обе стороны от аллеи, перпедикулярно к ней – бруски стриженых кустов… Ноздри щекочут запахи травы, разогретого лавра… Вьются бледно-лимонные бабочки над кустами, а чуть справа молоденькие, ещё не зацветшие вишнёвые деревца. Войти, войти: ничуть он не боялся, что его разочарует натура! Он шёл за своей собственной, тянувшейся к фасаду тенью, ветерок овевал разгорячённое лицо, а вокруг – ни души! Медленно поднимался по пологим ступеням между торжественно вынесенными вперёд, чтобы встретить его, белыми кудрявыми львами, между белыми скульптурами всемогущих нагих богов; сколько же шагов ему оставалось сделать в этом прекрасном безлюдном безмолвии, прежде чем войдёт он в центральную дверь, пройдёт наконец сквозь Крестовой зал… И тут – взрыв?! – вилла на его глазах разламывается-разлетается, и он бежит, в отчаянии бежит к груде обломков, берёт в руки один, другой: на них оранжевато-розоватые и бирюзовые следы веронезевской кисти; фреску, которую около пятисот лет щадило время, теперь придётся ему собирать заново, как мозаику, по кусочкам…

Поделиться с друзьями: