Германтов и унижение Палладио
Шрифт:
В царской луже не утонула.
А здесь? Коварное течение… и гнусный крик чаек.
Что она увидела на земле обетованной за миг до того, как над головой её равнодушно сомкнулись волны, – замусоренный обрывчик с сухими былинками и бруском панельной пятиэтажки?
И что после неё осталось?
Памятник, знак запрета, – этот припадающий к волнам, шатающийся шест с тряпкой, – отупело смотрел на отвратительно-шаткий шест Германтов, – ни за что Катя не смогла бы вообразить такой памятник на своей могиле.
А средиземноморскую свою могилу могла бы вообразить?
– Катя говорила, что яблоки здесь не пахнут, – сказал Игорь, когда они по пути к автостоянке проходили мимо фруктового развала. – И мороженое – невкусное, какое-то водянистое.
И были
– По субботам в Иерусалиме поголовный сеанс голодания? По субботам – вообще не едят?
– Только дома, после молитв и захода солнца.
Подошла официантка.
– Юра, как поживают твои наполеоновские планы? – вдруг спросил Игорь, когда у них приняли заказ; и вскинул голову, и посмотрел так же хитро, как и давным-давно, в ленинградском детстве.
– Планы начинают осуществляться, – отвечал, оправляясь от неожиданности, Германтов. – Я дописываю книгу.
– Уже есть название?
– Есть: «Зеркало Пармиджанино».
Игорь не отводил вопрошавших глаз, и Германтов стал рассказывать ему о никому не– известном, но нагловато-предприимчивом живописце из Пармы, внезапно покорившем папу Климента VII и, затем, конечно, весь культурный Рим, своим автопортретом, исполненным на выпуклой деревянной сфере.
– Ты всех римских пап знаешь по именам?
– Не всех, – смеялся и… вспоминал, что такой же вопрос сам когда-то задавал Соне, вспоминал такой же Катин вопрос о папах.
– Римских пап, – сказал, – побольше, чем наполеоновских маршалов, я только тех знаю, чьи имена тесно связаны с искусством.
– И чем же ещё, помимо доверчивости к разворотистому провинциалу-мазиле, – весело глянул Игорь, – знаменит этот Климент VII?
– Можно лекцию прочесть, но ограничусь введением. Начнём с того, что он, второй, после Льва Х, римский папа из правившей во Флоренции семьи Медичи, был незаконнорождённым сыном Джулиано Медичи, заколотого кинжалом заговорщика накануне рождения сына, и флорентийской красавицы,
умершей через несколько дней после его рождения… судя по всему её чудесный лик перенёс Боттичелли на главные свои полотна; Боттичелли, будучи другом Джулиано, был тайно в неё влюблён.– Удар кинжалом, тайная любовь, романтическая смерть, – вокруг искусства так интересно?
– Очень! Искусство притягивает к себе из череды дней всё самое интересное, чтобы сохранить для вечности в сложных формах иносказания, – Германтов, однако, уложил всего в несколько минут полудетективную историю жизни незаконнорожденного Климента VII.
Игорь слушал с неослабевавшим вниманием и даже высказывал профессиональные сомнения профессионального военного относительно полной неприступности Замка Ангела, где укрывался от захвативших Рим врагов-ландскнехтов Климент VII.
– Так чем же папу так поразил автопортрет на сфере?
– Мне, – не вдаваясь в подробности, признавался Германтов, – не очень-то близка манерная живопись Пармиджанино сама по себе, однако в эффекте искажений реальных черт натуры на сфере, искажений, какие бывают в кривых зеркалах, – а выпуклые зеркала уже тогда использовались при бритье клиентов в цирюльнях, дабы непропорционально-резко увеличивать в зеркале выбриваемые фрагменты лица, – мне привиделось скрытое за внешними эффектами обобщение; вроде бы, частный случай в художестве… но экспрессивная изобразительность всполошившего когда-то Рим автопортрета обусловлена ведь не только и не столько догадливой наблюдательностью юного Пармиджанино, но – образной природой искусства как такового; искусство ведь – вовсе не точное отражение реальности, отражения искусства прихотливо-сложны, они вовсе не порождаются пассивным зеркалом.
– Искусство искажает реальность? – неуверенно смотрел Игорь. – Вот уж никогда б не подумал.
– Не саму нашу реальность, вот эту, что вокруг нас, она-то при любых вывертах искусства останется неизменной, – черты ведь живого Пармиджанино не переменились от того, что написал он необычный, с деформированными контурами и преувеличенными чертами лица автопортрет, а вот произведение искусства…
– Искажённая реальность, – одна?
– Искажённых реальностей должно бы быть столько, сколько заинтересованных зрителей оказывается перед картиной художника; каждый из зрителей в идеале превращается в соавтора картины.
Игорь смотрел неуверенно.
– Ну да, такова природа искусства, – в каждом произведении внутренним усилием художника, заметно ли, незаметно, но преломляющим примелькавшиеся образы внешнего мира, создаётся своя реальность, новая, которая в свою очередь индивидуализируется теми, кто её воспринимает.
Для примера Германтов намеревался было напомнить Игорю эрмитажного Матисса, но… промолчал.
– Новая реальность создаётся в искусстве, именно, – повторил, как если бы никак не мог поверить германтовским словам, – реальность? Странно, я впервые это от тебя слышу…
– Как? Ты не прислушивался к нашим с Катей долгим кухонным разговорам?
– У вас свои были боги, у меня – свой.
– Какой?
– Марс.
В бокальчиках медленно оседала пена.
– Юра, – Игорь, разлив пиво, всё ещё смотрел на Германтова, как на пришельца с другой планеты, – ты действительно хочешь проникнуть в тайну искусства, – в тайну создания какой-то новой реальности?
– Ты ухватил суть моих наполеоновских планов.
– По такому случаю бы самое лучшее вино пригодилось, но мы и пиво выпьем за твои будущие успехи, – поднял бокальчик.
Неохлаждённое пиво, зачерствелый хлеб, вялый салат.
– Кафе паршивое, – сказал Игорь и, помолчав, тихонько добавил: как-то, и тоже в Субботу, мы перекусывали здесь с Катей.
А часа за два до этого скудного прощального ужина под оцепенелыми чёрными деревьями Германтов, сам не понимая зачем, вновь поднимался на Масличную гору; перед ним лежал весь палево-румяный, словно пастельными мелками подкрашенный предзакатный Иерусалим.
Не понимая зачем?
Поднимался на Гору, чтобы, властным взглядом убрав несколько многоэтажек, изуродовавших волнистые контуры далёких холмов, опять прочувствовать природность всего того, рукотворного и мифотворного в древнем ландшафте, что предопределило его, ландшафта этого, библейскую славу?