Германтов и унижение Палладио
Шрифт:
И ко времени поднимался: розовыми, а вот уже сиреневыми, вот и лиловатыми, но словно невидимыми крупинками краски пропитывался отяжелевший воздух, – уже готовилась опуститься ночь.
Пожалуй, не опуститься, – упасть.
И где же – куда подевалась? – пастельная нежность предзакатных оттенков? Уже словно резко переключали направления, избирая тот ли, этот объект внимания, яркие небесные лучи перед тем, как совсем померкнуть… и это были чудесные мгновения светоносной яркости напоследок, перекраски живописной вполне перед грядущей бесцветностью, но – перекраски, словно бы в театрально-декоративном духе, как если бы не кисти в жадно-размашистой укрывистости своей перекрашивали тут и там землю и священные камни, а экспрессивно заменялись цветофильтры невидимок-софитов, менявших к тому же свои прицелы, – скоротечная, неповторимая, как казалось, пляска интенсивных цветов; запылали фрагментарно стены старого города, так и эдак, под разными углами, повёрнутые к заходящему
На аморфно расплывшуюся вершину Масличной горы беззвёздное пока небо ещё сеяло слабый свет, ещё можно было что-то различать под ногами.
Меж кустиками с маленькими глянцевито-тёмными листиками ветвились резиновые трубочки искусственного полива.
Германтов присмотрелся: из ближайшей к носку ботинка трубочки медленно-медленно, со спазматическим усилием, выдавилась одна жемчужинка-капелька, – подождал, выдавилась другая…
Вот и капельки потускнели.
Вот и упал тяжело бархатный полог ночи, насквозь пробиваясь-продырявливаясь на глазах электрическими компостерами… пряно запахли цветы; как когда-то в Алупке… астральные астры?
И, подчиняясь внезапному таинственному сигналу, с сизо-чёрного звёздного неба озарение снизошло на Германтова; зачарованно смотрел он с Масличной горы на Иерусалим, отдавшийся было разгульному шабашу красок, но всё же, – покорившийся ночи, а нежданно увидел ясно и сразу, тоже откуда-то сверху, причём, одновременно с нескольких, разнесённых пространственно точек обзора и сквозь густое жаркое марево, – Рим, а увидев этот узнаваемый, но невероятный Рим, будто бы в радостном забытьи увидев, понял, – опять-таки сразу понял, – как он когда-нибудь напишет о Риме.
Да, когда-нибудь, но – непременно!
И быстро замысел уточнился: не с нескольких, а… а, – вот оно, озарение! – всё мигом конкретизировалось: с семи, – градообразующих, каких же ещё? – точек обзора он увидит Рим, – семь раз, с каждого из холмов, поочерёдно увидит он в разных сочетаниях-наложениях шесть других холмов, да к семи точкам зрения прибавится ещё одна, как бы обобщающая, как бы сводящая воедино семь разнонаправленных взглядов на Вечный город… да, стоял на Масличной горе, боясь шелохнуться, а будто бы озирал исторические горизонты в единстве их и ощущал locos parallelos… но что общего, что, помимо исторических связок и перевязок? Мягкая монументальность ландшафтов? Находясь в Иерусалиме, на Масличной горе, уже с холма на холм он переходил в Риме и фиксировал взгляды свои с каждого из холмов на весь город, на остальные его холмы, да ещё и поднимался по вечерам на Пинчо, тоже холм вообще-то, напомним, тоже значимый и значительный, даже – многозначительный, для римской топологии и истории, хотя к мифологической семёрке холмов и не принадлежащий…
Да – семь с половиной взглядов!
И не зря сегодня утром, когда стоял перед зеркалом, ему вспомнились эти семь с половиной взглядов на Рим, не зря.
Синергетический эффект… да, он неизменно надеялся на этот эффект, ведь прошлые его книги не раз ему помогали неожиданно для него самого формовать книги, находившиеся в работе.
А пока, закрыв глаза, мысленно перелистывал свою книгу о Риме, вновь возвращался к перипетиям её рождения.
Или, точнее, – к перипетиям вынашивания?
И почему же поглощённый ночною тьмой шабаш иерусалимских закатных красок, так разбередил, возбудил, так…
Старая песня.
Германтов, напомним в который раз, многократно ведь начинал свои изыскания сызнова, ибо пережитое заставляло его искать исходно-отправные, привязанные к конкретным местам-временам, но будто бы всё ещё блуждавшие по городам-странам и годам точки активизации, в коих
снисходили на него озарения и спонтанно зарождались те ли, эти идеи и откуда вроде бы непроизвольно начиналось их, тех идей, развитие; мысленно листая-перелистывая книги свои как воплощения тех идей, он, как видели мы уже на примере вынашивания-рождения одной из книг его, «Лона Ренессанса», пытался вспоминать и уточнять внешние поводы для толчков чувствам своим и подсказок уму: выстраивал так и сяк долгие, тянувшиеся сквозь годы, причинно-следственные цепочки, как накрепко спаянных, так вроде бы и вовсе не связанных между собой событий, больших и мелких, логически обусловленных и как будто совсем случайных и… для разных книг – обязательно разных, для каждой книги, – своих; вот и сейчас, чтобы перепроверить себя, выстраивал он цепочку из зыбких звеньев-событий, которые, однако, в конце концов привели его в закатный час на Масличную Гору; «случайно и просто мы встретились с вами», – пел тихонько транзистор на красно-гранитной полукруглой скамье, – такое было начало, такое вдохновляюще-загадочное тогда, но такое уже далёкое, с блеском-плеском Невы, а в конце долгой-долгой событийной цепочки уже полыхали, менялись, смешиваясь, и – угасали краски, скупо выдавливались из ползущих по земле резиновых трубочек жемчужные капельки; получалось, как ни удивительно, что не зря смотрел он на примитивный макетик-муляж Голгофы и точил лясы с вальяжным красавцем в кашемировой коричневой рясе, не зря появилась в его жизни на вечер всего-то, казалось бы, необязательная, но почти сто лет прожившая для этого появления Эсфирь… без одного звена не было б и другого, на то и цепочка, всё, выходит, что было с ним, было не зря: чувства и мысли Германтова, заворожённого живописью иерусалимского заката, который преобразился специально для него в «ядро темноты», в средоточие творческих энергий, внезапно сконцентрировавшись, переметнулись в Рим.Усыпальница веков?
Сонное величие пространств?
И – ещё много-много всего о вечности-бесконечности…
Так-то: вёл себе наш профессор год за годом размеренную академическую жизнь свою, а получалось, что долгие годы гнался, гнался за чем-то, что и вообразить-то не смог бы, не очутившись по печальной необходимости здесь, на Святой земле; о, он как не трудно было догадаться уже, вообще-то склонен был, – хотя склонности свои вовсе не афишировал, – выводить историю человечества из истории искусства, именно так, не наоборот, и с очевидностью следовало из этого, что и вся его личная и академическая жизнь становилась лишь приложением к его концепциям, однако так ли, иначе теперь, во всеоружии заднего ума, истолковывай тайные планы-начертания судьбы, мысленно протягивая через годы цепочки тех ли, иных событий, а получалось, что и этим, «Римским», озарением, которое нежданно настигло-таки в стыке вечера и ночи на Масличной горе, его одарила Катя.
Из окна, из-за спины, пробился солнечный луч: пора?
Ярко-изумрудно брызнула суконная столешница, красновато блеснула медь львиной маски, сверкнула лупа.
И солнце потянулось… да, – косою полосой шафрановою от занавеси до дивана; вот солнце и по кожаным округлостям дивана скользнуло, вползло на валик.
Германтов очнулся, оглянулся: на прошитой солнцем ткани занавеси, выделившись, привычно загорелся растительный узор; посмотрел на часы, затем, проследив за заполнением луча смарагдовыми пылинками, – на почерневший от невнимания к себе экран монитора; выключил компьютер, отправился на кухню.
Доставал из холодильника пакетик с натёртым пармезаном.
Глубокомысленно взбалтывал ложкой яйца с молоком в глубокой тарелке… странно, почему же он покинут нежнейшими заботами Насти-Нади из «Евротура»?
Позвонить?
И опять нарваться на длинные гудки?
Нет, нет, – отогнал смутное, с самого утра то сгущавшееся, то рассасывавшееся беспокойство; далась ему эта распечатка… наверное, к вечеру пришлют. Да и до отлёта ещё три дня, а сперва, сегодня, да уже сегодня, надо лишь прочесть последнюю лекцию и сказать, – адьё-ю!
Да, погода отличная, и постоять надо будет между сфинксами, зарядиться энергией перед полётом.
Зашипело масло на сковородке.
Когда поджаривался, вспухая, омлет, испытал муторное головокружение и повторил себе: вот она, дьявольская увязка-удавка, – если бы Катя не утонула, он бы не написал о Риме.
Весна?
Конечно, весна, капель, его время… – подворотню затопила ультрамарином густая тень, под ногами, – осторожнее, не поскользнись, только и не хватало бы тебе сейчас старые хрупкие кости переломать, – заботливо предупредил внутренний голос, – тускло поблескивали скульптурные наплывы наледи, а вот в солнечном арочном проёме подворотни сверкали падавшие откуда-то сверху, – наверное, срывались с сосулек, повисших хрустальной бахромой на карнизе, – капли.
Выйдя на улицу, не удержался и оглянувшись, посмотрел вверх: ну да, роскошная бахрома сосулек.