Германтов и унижение Палладио
Шрифт:
В тесную перспективу улицы, в сторону Большого проспекта, уплывал грязновато-синий зад троллейбуса, какого-то старомодно-нелепого, медлительного и будто бы не помещавшегося на этой узенькой улице: всё так привычно и – по-весеннему радостно. Германтов – бодро шагал за медленно ползущим под чёрными блестящими ветвями деревьев троллейбусом; островки наледи на тротуаре отпотевали.
Слева, сразу за домом Германтова, была рваная пробоина во фронте улицы, и возникли в глубине её, в косо уходившем за детскую площадку и железные двускатные крыши гаражных боксов видимом отсюда пространстве незамкнутого двора, тополь и охристый брандмауэр, тот, что заливал с утра спальню и кухню отражённым светом, а справа, на теневой стороне улицы, сразу за массивным рустованным опусом сталинского ампира, прилепился маленький симпатичный, будто из пригорода Флоренции перевезённый желтоватый особнячок с коричневыми оконными наличниками, и ряд тонкоствольных и густо-ветвистых, чуть наклонных к проезжей части улицы, словно прошитых пунктирно-блестящей подвеской троллейбусных проводов, деревьев, и за ними, такими спутанно-узорчатыми, – эклектичный бордовый
Что ещё?
Будто б споткнулся!
Участок тротуара у тёмнозелёного «Ауди» был огорожен-оцеплен красно-белыми пластиковыми лентами, тут же припарковались две серо-синие полицейские машины, у которых прохаживался туда-сюда, опустив задумчиво голову, закинув руки за спину, какой-то высокий полицейский чин, а двое сотрудников в штатском, и наверное, чинами пониже, что-то искали на плиточном тротуаре, растягивая рулетки, что-то старательно обмеряли… и ещё один, присев, прицеливался громоздким фотоаппаратом, потом, привстав, пятился… Не доходя до угла с алыми маркизками над витринками Coffee Party, Германтов и правда будто б споткнулся: в подворотне песочного дома, лежал хорошо, даже франтовато, одетый, – в бежевом мохнатом пальто с длинным коричневым шёлковым кашне в белый горошек, – черноволосый мужчина средних лет, похоже, кавказец: смуглый и узколицый, горбоносый, со смоляной ухоженной эспаньолкой; он таким образом лежал, что голова и туловище его были под аркой, а ноги в изящных заострённых туфлях доставали до середины тротуара.
– Очередного бизнесмена шлёпнули? – на бегу спросила, ни к кому, собственно, конкретно не обращаясь, ибо ответ ей был, скорей всего, ясен, румяная девушка в короткой шубке, в сапожках на высоченных каблуках; она быстренько нырнула в стеклянную дверь Coffee Party.
– Бизнесмена? Он, по-моему, на банкира смахивает.
– Банкир что, – не бизнесмен?
– А может его не из кольта шлёпнули, а бутылкой попросту по башке шарахнули, чтобы бумажник вытащить и дать дёру?
– Или – монтировкой огрели.
– Или бейсбольной битой, а что? За милую душу тоже могли огреть, сейчас модно, – бейсбольной битой.
– Или сам случайно упал, затылком ударился?
– Такие сами не падают, таких только враги толкают.
– Толкают? И с чего же это менты по плиткам ползают?
– Гильзы ищут.
– А оружие нашли? Оружие сейчас на месте бросают, чтобы самим поскорее убежать и скрыться.
– С отпечатками пальцев оружие бросают?
– Не дури, они же все в перчатках, когда стреляют.
– Кто они, кто?
– Киллеры, вот кто.
В группе зевак, лениво почёсывавших языки, были две бедненькие старушки, плотный краснолицый старик с выправкой военного-отставника, таджичка-уборщица из Coffee Parti и бомжиха с фингалом.
Киллеры в перчатках, – в белых перчатках? Мало, что профессионально-защитная, так ещё и стерильно-изысканная деталь одежды! Но не пора ли о спецодежде подумать? Или даже, – уважаемых разношёрстных киллеров стоит переодеть в униформу? А что? – закажут Юдашкину эскизы, потом он подберёт ноские, стальных оттенков, ткани, помозгует над швейной конвейерной технологией… а беднягу-то не спасла, не унесла от пуль быстрая тёмнозелёная иномарка… – перебирал по своему обыкновению на ходу необязательные мыслишки, машинально ускорявший шаг Германтов, успевший, впрочем, разглядеть сразу за обшарпанной, с хулиганскими следами граффити, каменной трубой подворотни, там, в истоке удлинённого затенённого двора, ещё один полицейский «форд», ещё двух пинкертонов в штатском; они тоже возились с рулеткой…
Приговорённый бедняга, наверное, преспокойно вышел из парадной и под аркой напоролся на…
Вся эта прискорбная детективщина Германтова, слава Небесам, не касалась, ему лишь захотелось поскорее забыть увиденное.
Завернул за угол.
И каким же оживлённым, пёстро-весёлым был Большой проспект в этот весенний солнечный день! – заблестели, разбрасывая дробные блики, свежевымытые стёкла, мелодично зашуршали шины… как любил он эту прослоенную лучистым светом конкретную музыку многолюдной улицы с неустанной мимикрией витрин, а сколько, стоило свернуть за угол кофейни, повстречалось ему на Большом проспекте красивых женщин, да и на него посматривали встречные красавицы с интересом.
Германтов возбуждался, ощущая как в нём разжималась пружина жизни, и – наполнялся благодушием.
За респектабельным фасадиком песочного дома с витринкой заграничной кофейни, – в глубине кофейни усаживалась за круглый столик и торопливо доставала из сумочки мобильник румяная девушка, та самая, которая только что небрежно отбивала дробь каблучками, пробегая мимо прискорбного уличного события, – был обувной магазин с широкими проёмами из зала в зал, и маняще сияла, – сразу за этим обувным магазином, за «Северной Венецией», где в просторной витрине-стенде к избранным коллекционным туфлям были добавлены туристическая реклама настоящей Венеции и выложенные перед ней смертно-белые венецианские маски, – стеклянная вставка новенького хайтековского универмага с треугольными эркерами, зеркалистые прозрачные лифты скользили меж ярко разодетыми манекенами в динамично-эффектных позах,
один манекен с муаровой бабочкой на шее, но с условной, – без глаз, ушей, носа и рта, – яйцевидной бликующей головой, и на ногах-то не устоял, – заламывая пластмассовые руки, упал на колени перед жеманной красоткой в леопардовой, с волнистыми краями, накидке-пончо… а вывески зазывали ещё и в ресторан «Лангуста» с объёмной красной, подвешенной над входом клешнёй, в кондитерскую «Трюфель», в витрине которой была выстроена впечатляющая башня из пирожных; задержался, пропуская выезжавшую из подворотни машину.И непроизвольно глянул направо, в тёмную и тоже обшарпанную, тоже перепачканную граффити, трубу ещё одной подворотни.
И увидел за подворотней, в прозрачно-удалённой тени, уже знакомый ему продолговатый двор, но – в другом, как бы перпендикулярном прежнему, ракурсе, увидел на фоне какой-то приземистой халабуды из силикатного кирпича и коричневого забора милицейский «форд», двух пинкертонов с рулеткой.
Тех самых, тех…
В странном отупении, словно разом покончившем с закипанием положительных эмоций, остановился перед очередной витриной. Ещё одна кондитерская, «Ваниль», и за ней, – датская «ЕССО», где заблаговременно, ещё зимой, купил себе лёгкие мягкие мокасины, а впритык, – «Немецкая обувь», опять – обувь. Мужская; он где-то видел уже такие или почти такие остроносые туфли… А в соседнем зальце, – глаза бегали туда-сюда, – женская обувь. На жёлтой плюшевой банкетке спиной к витрине восседала крупная дородная длинноволосая блондинка, продавец, затянутый в строгий костюм-тройку, подносил белую глянцевую коробку; в напольном круглом зеркале, повёрнутом к покупательнице и к свету, – изготовившаяся к примерке нога в поблескивавшем чулке. И тотчас вспомнилась Германтову аналогичная сценка, непроизвольно подсмотренная им в центре Сан-Франциско, на Маркет-стрит: длинноволосая блондинка, правда, худенькая, в застиранно-дырявых голубых джинсах, удобно рассевшись на точно такой же жёлтой плюшевой банкетке, вытянула тонкую ножку, на которую похожий обликом своим на вышколенного дипломата продавец в безупречном костюме-тройке, присев на корточки, старательно надевал туфлю; на полу – специальное поворотное зеркало.
Наконец-то… догнали и перегнали?
Или пока, – ноздря в ноздрю?
Но – какая связь, какая?
По карнизной тяге прогуливались взад-вперёд, стуча розовыми лапками по железу, голуби.
Разве от того, что мир сделался внешне-единым, мир стал понятнее? И что же хорошего в том, что властвуют ныне повсюду сетевые стандарты спроса-предложения и, – вопреки всем локальным рисовально-проектным выдумкам, – одинакового дизайна, – что хорошего в том, что по убранству магазинов нельзя определить уже в какой стране и на какой улице, – на Большом проспекте или на Маркет-стрит? – находишься… так: туфли, туфли всех моделей, всех мировых фирм, нет только «Скорохода», однако никто из покупателей почему-то жалобную книгу не требует. Где я? Растерянно уставился в своё отражение в стекле и тут же пришёл в себя: неброский, но достойный, – удовлетворённо подумал, – силуэт-облик, никакого показного щегольства, – это было бы в его возрасте непростительно; на нём лишь недурно сидел утеплённый серо-зеленоватый плащ из жёсткой водоотталкивающей ткани, да ещё был повязанный чуть небрежно тёмный, но в тон плащу, шерстяной шарф, была и плоская, на наплечном ремне, сумка из пупырчатой кожи; и явно к лицу Германтову был чёрный фетровый слегка сдвинутый на бровь берет. Хмыкнул: «хочешь быть революционером в искусстве, живи как добропорядочный буржуа», так, ты, нацепивший маску добропорядочности и некоего благообразия, не буржуа, конечно, до буржуа с самодовольством его, слава богам, не суждено тебе было дотянуть, да и не желал ты никогда сытого, с изжогой, благополучия, б-р-р-р, точно уж не желал, ты разве что к условному среднему классу принадлежишь, но нет, нет, к чёрту этот средний класс, этот высветлитель-воплотитель тёмных желаний масс: если вспомнить сущностную классификацию человеческих типов, которую предложил Кьеркегор, то ты, ЮМ, всего лишь эстет, – смотри-ка! – ты, тихий взрывник-искусствовед, внешне, – добропорядочный вполне, и даже с элегантно-небрежным каким-то лоском. Да, ты эстет, добропорядочный и несносный ЮМ, всего-то остаётся тебе проверить, следуешь ли ты второй части флоберовского завета, ты, хоть и взрывник по внутреннему запалу, а не пиротехник ли ты всего-то на самом деле? Ты действительно в своём искусстве преобразовывать искусство, – революционер? Забавно: эстет-революционер? В искусстве… как же, как же, и ты, ЮМ, с суконным-то рылом – в калачный ряд?
Тряхнул головой, как если бы, перетряхнув калейдоскоп мыслей, пожелал ещё и смыть со стекла своё отражение.
Слов нет, – разглядывал витрину и магазин за стеклом, – безупречный интерьерный дизайн, всё как у цивилизованных людей за кордоном, а недавно уложенный плиточный тротуар – раздолбан: провалы, будто кувалдой по плиткам нарочно тут и там спьяна колотили, лужицы блестели во вмятинах; да, наледь на тротуаре уже растаяла… и, разглядывая витрину, о своём подумал, – необузданная живописность внутри, в интерьерах, строгая, – совершенная, – спропорционированность архитектуры снаружи: так? Две выразительности виллы Барбаро, выразительность художественных буйств и… – выразительность классического покоя; и каким же словечком перекидывались на рассвете, потыкав с детским недоумением пальцами в клавиатуру его компьютера, расхаживавшие вдоль стола с тушевыми чертежами и цветными картонами, Палладио и Веронезе?
Espressivo, espressivo…
Ну-ка, – ты революционер или не революционер в своём искусстве, не пора ли определиться? Ведь выразительность, – это сгущение, сжатие всеобщего в уникальный концентрат, и в каком-то смысле вилла Барбаро, – сверхвыразительна; это – вся архитектура, и – вся живопись.
Разве не так?
Недурная мыслишка, вполне даже революционная, не забыть бы дополнить файл «Соображения».
И порадовался, что ему уже всё то, что намерен он написать, ясно… почти ясно… – ясно вчерне?