Германтов и унижение Палладио
Шрифт:
Официант на ближайшей террасе поставил на стол серебряный поднос с чашечкой кофе и стаканом минеральной воды.
Прогрохотала по плитам тележка мусорщика.
Аморфная группа соотечественников, человек десять, остановилась, и Германтов остановился тоже у приоткрытого окошечка пастичерии – кафе-мороженого, совмещённого с кондитерской, под вывеской Millevogllie, которую Германтов перевёл как «Тысяча капризов»: розовый мраморный прилавок-стойка, декоративные прозрачные банки со сладостями; пахнет корицей. А-а-а – любознательные соотечественники обогнули лоток торговца сувенирами, – это была экскурсия, внимавшая довольно-таки экстравагантному экскурсоводу.
Вот, по знаку экскурсовода все
– In-cu-ra-bi-li, – медленно, по слогам, прочёл экскурсовод.
– Это набережная неизлечимых, здесь, – махнул вдоль набережной рукой, – была, когда разразилась чума, да и сейчас есть, больница, а здесь, на этих плитах, – отвёл чуть в сторону опущенную руку, – под надзором священников умирали чумные больные. Здесь же завёртывали в саван и складывали трупы. Но Бродский поэтически изменил название, чувствуете разницу: набережная Неисцелимых. Чувствуете? Слово «неисцелимых», соскользнув с его пера в вечность, уже поэтически звучит-резонирует в Большом времени.
Худой высокий сутулый экскурсовод будто бы нетвёрдо держался на длинных ногах, которые он медленно переставлял, как ходули, не сгибая в коленях; его густые, чуть вьющиеся на висках седоватые волосы на затылке редели и казались неаккуратно, как бы наспех, приклеенными к дряблой коже… Он читал вдохновенно громко, чуть запрокинув крючконосую голову:
Смятое за ночь облако расправляет мучнистый парус.От пощёчины булочника матовая щекаприобретает румянец, и вспыхивает стеклярусв лавке ростовщика.И тут вдобавок к знакомым тембрам взволнованного голоса, сразу смутившим Германтова, экскурсовод к нему повернулся в профиль и вытер носовым платком пот со лба. «Сутулый Мефистофель с носом-крючком», – подумал странно заторможенный Германтов и лишь затем понял, что это Данька Головчинер, живёхонький, собственной персоной! Постарел и усох, но необычным в явлении и поведении Даньки казалось лишь то, что он не поднимал над головой рюмку с водкой, так как сейчас он не произносил тост; сейчас он, преданно, если не благоговейно, ступая по стопам умершего гения, вёл свою паству по одной из мемориальных венецианских троп.
Правда, совсем уж необычным был наряд у экскурсовода.
Головчинер был как-то сверхнелепо одет: тёмно-лиловый шейный платок, строгий серенький твидовый пиджак с коричневыми, нарочито большими замшевыми заплатами на локтях, бутылочно-зелёные вельветовые штаны с пузырями на коленях и чёрные туфли из тонкой дорогой кожи, но – на гофрированных подошвах-платформах, да ещё с толстыми белыми шнурками… Что-то эпатажное, что-то заимствованное у нынешней молодёжной панк-моды; в Калифорнии, вспомнил Германтов, так любили одеваться бывшие, давно вышедшие в тираж битники, но у Даньки вылезли волосы на затылке, ему не из чего было бы сплести фирменную битническую косичку… и при этом – что-то демоничное в облике, да – сутулый Мефистофель…
Германтов увидел, что к слушателям уже присоединись двое в чёрных плащах и белых масках, их только не хватало.
Сырость вползает в спальню, сводя лопаткиспящей красавицы, что ко всему глуха.Так от хрустнувшей ветки ёжатся куропатки,и ангелы – от греха.Перевёл дыхание, сглотнул слюну.
Чуткую бязь в окне колеблют вдох и выдох.Пена бледного шёлка захлёстывает, легка,стулья и зеркало – местный стеклянный выходвещи из тупика.Голос Головчинера – как это было знакомо! – задрожал от волнения, казалось, доведённого до предела.
Свет разжимает ваш глаз, как раковину; ушнуюраковину затопляет дребезг колоколов.То бредут к водопою глотнуть речнуюрябь стада куполов.Из распахнутых ставней в ноздри вам бьёт цикорий,крепкий кофе, скомканное тряпьё.И макает в горло дракона златой Егорий,как в чернила, копьё.Головчинер, достигнув предела волнения, как искушённый лектор, сделал паузу для вопросов-ответов.
– Скажите, пожалуйста, Даниил Бенедиктович, – подала голос круглолицая женщина с ямочками на щеках, в которой Германтов тотчас узнал одну из своих самолётных попутчиц, ту, что сидела в его ряду, через проход, – была ли какая-то тема, сближавшая Набокова с Бродским?
– Была, – отвечал уверенно Головчинер, – хотя Бродский относился к прозе Набокова довольно прохладно. Главная внутренняя тема творчества как Набокова, так и Бродского – невозможность возвращения в Петербург.
– Невозможность?
– Метафизическая невозможность, – кротко уточнял Головчинер.
– В чём причина прохладного отношения…
– Набоков с оказией переслал гонимому Бродскому в Ленинград джинсы Lee, гордеца Иосифа это не могло не задеть…
Зазвонили колокола.
Ну да, сегодня же воскресенье, сориентировался в календаре Германтов и тут же заметил, что двое в чёрных плащах и белых масках с птичьими клювами завертели обеспокоенно головами. «Они меня ищут, меня», – с упавшим сердцем догадался Германтов и попятился, упёршись в фонарный столб. Тут пробежали меж экскурсантами, едва не задев и Германтова, толстый и тонкий полицейские в чёрных тужурках, с белыми, крест-накрест, ремнями и кобурами, за ними еле поспевала, скользя по узеньким рельсам, тележка с кудрявым потным кинооператором, приникшим к выпуклому окуляру весело стрекотавшей камеры; ползли по плитам какие-то провода.
– Новую серию «Преступления в Венеции» снимают, – сказал кто-то из экскурсантов, а двое чёрно-белых, с клювами, участников продлённого карнавала, подозрительно похожих на инквизиторов, завидев Германтова, едва не запутавшегося в проводах, вроде бы успокоились, вроде бы потеряли к нему интерес и настроились слушать дальнейшие объяснения Головчинера; тот уже сложил губы трубочкой, чтобы…
Как избавиться от них, где от них спрятаться? Единственной защитой его был чугунный фонарный столб с тумбой и скошенной стеклянной головкой собственно фонаря. Он стал было обречённо за ним, за столбом, и… понял, что всего-то в двух шагах от фонаря, – пристань Zattere, от которой как раз готовился отчалить вапоретто, он вспрыгнул на борт, чтобы переправиться на Джудекку…
Повезло?
На прыжковый манёвр его никто из экскурсантов, включая и тех двоих, с клювами и в плащах, не обратил внимания.
Пахнувшая солью, густо-бирюзовая, политая солнечной глазурью вода мягкими складками отбегала от борта, разглаживалась, слепила; урчал, сбиваясь на стук, мотор, пенный след тянулся за вапоретто… Опять испытывал Германтов полноту одинокого анонимного счастья.
Вдавливались во вспененную бирюзу фасады набережной Неисцелимых, взмывали в небесную высь молочные купола.