Глубынь-городок. Заноза
Шрифт:
речушку Озу (о котором шел разговор на сессии: три колхоза пользуются им, но ни один не несет расходов)
Черемухина вышла из саней и начала деловито осматривать сваи. Мост был деревянный, длинный, на легком
вечернем морозце поскрипывал под ногами. Лицо у Черемухиной было замкнуто и грустно. Когда она уже
собиралась возвратиться, Павел дотронулся до ее рукава:
— Постоим немножко, а? Красиво.
Он просительно задержал руку на ее обшлаге, и она притихла, угадывая тепло его пальцев. Далеко,
просторно
возвышении. У самого горизонта, с обеих сторон его, слабо темнели гряды леса.
Уже смеркалось, но было достаточно светло, чтоб видеть все вокруг. Бледный матовый алый закат,
соединяясь с морозом, создавал дымку невесомости. Казалось, что они стояли на плотном туманном воздухе,
ближе не к темному отпечатку недавно убранной лодки на узкой косице земли под мостом, где виделись
выцветшие и заиндевевшие стебли трав, а к той, острой, как шило, желтоватой звезде, которая только что
проклюнулась из небесной скорлупки и любопытно взирала вниз.
Темнело быстро, стало ощутимо пощипывать щеки, а они все как завороженные переходили от перил к
перилам под неодобряющим и подозрительным взглядом сторожа, который сначала сказал, что коня надо
поставить с другой стороны (на это они возразили: ничего, мол, они недолго), потом сухо поинтересовался, не
из дорожного ли управления (они ответили не задумываясь: “Да”), и, наконец, явно не одобряя ни их самих, ни
их поведения, стал шагах в десяти постукивать молотком по настилу, якобы что-то поправляя. Но они ушли
только тогда, когда, пыхтя и отдуваясь, к мосту подошел трактор с ярким фонарем и стало ясно, что день
догорел окончательно.
— Скажите, Таисия Алексеевна, а кто эта женщина, которая встретилась нам на дороге? Та, в
душегрейке.
— Я так и знала, что вы спросите о ней, — досадливо пробормотала Черемухина с той, однако,
невольной данью красоте, которую приносят даже наиболее завистливые и неудачливые сестры своей
счастливой товарке. — Ведь вот беда, как мужчины бесхарактерны: ни один не пройдет спокойно. Счастлив бог
у Сбруянова, что все обошлось, а то бы погиб парень. А из-за чего? — добавила она.
Павел торопливо подхватил:
— Я уже давно слышу про эту историю, да все не расскажут подробно, словно стыдятся чего-то.
— А чего же хорошего? — сухо отозвалась Черемухина. — Моральное разложение. Ну, сейчас-то уже
нет, — поправилась, вздохнув, она. — Теперь они зарегистрировались. А раньше было моральное разложение!
Павел усмехнулся, радуясь, что усмешку не видно в темноте, и снова тронул руку Черемухиной, уже зная
о маленьком могуществе этого полудружеского, полуинтимного жеста над Таисией Алексеевной.
Ему стало жаль одинокое женское существо: оно само нуждалось в ласке, но в то же время готово было
бдительно отстаивать
свои черствые правила, от которых так холодно живется на земле.— Расскажите, Таисия Алексеевна!
Она рассказала, но только позднее он узнал обо всем полностью от самого Глеба. История эта была
такова.
Год назад, когда в Сердоболь пришел Синекаев и с неуемной энергией принялся выволакивать хозяйство
района из той ямы, в которой оно находилось все послевоенные годы, Глеб Сбруянов, только что взятый из
комсомола в райком партии инструктором, специально был послан в Полесье, на самую окраину Белоруссии,
где как-то очень быстро, почти триумфально, поднялся один глубинный район. Профиль хозяйства Глубынь-
городка чем-то перекликался с Сердоболем: тот же молочный скот, значительные посевы льна, развитое
свиноводство и запущенная донельзя урожайность хлебов.
Глеб уже доживал там вторую неделю, не уставая удивляться особому складу жизни полещуков, башням
умолкнувших костелов и звонницам униатских церквей (его пухлая записная книжка сплошь заполнена была
записями), как в один солнечный мартовский день, так же вот, у колодца, на узкой тропинке, извилисто
протоптанной в глубоком снегу, он столкнулся с женщиной, на плечах которой покачивалось коромысло. Лицо
ее поразило Глеба: оно светилось солнцем, и на нем лежала тень! Секунду они молча смотрели друг на друга,
пока Глеб почти в беспамятстве не оступился в снег.
— С полным навстречу; будет вам скоро счастье, — мягким полесским говором сказала она, не трогаясь,
однако, с места.
“Счастье уже есть. Вот оно”, — смятенно подумал Глеб, но только пошевелил спекшимися губами, не
отрывая от нее глаз.
— Что, понравилась? Или первый раз видишь меня? — тихо спросила она.
Он прошептал:
— Первый.
Она вздохнула:
— А я давно тебя заметила; все смотрю издаля; нет, не обернешься.
Она говорила простодушно, задумчиво, удивительные ее глаза меркли и зажигались; малейший оттенок
чувства отражался в них, как на живом небе.
— Что ж стоишь? Сойди с дороги-то.
Он не пошевелился и только медленно крутнул головой.
Она усмехнулась, но тотчас тень, пуще прежней, овеяла ее чело.
— А хочешь я скажу тебе одно слово, и тебя как ветром от меня сдунет?
Он коротко ответил, протестуя:
— Нет.
Она сожалеючи покачала головой:
— Скажу. Ты не знаешь, кто я. А я попадья.
И Глеб Сбруянов, инструктор райкома партии, не отводя взгляда от ее лица, которое казалось сейчас ему
белее сверкающего снега, ответил, дыша отныне одним дыханием с ней:
— Мне все равно.
Он протянул к ней руку; она не отступила и тоже, словно во сне, сделала движение к нему. Но вдруг
вздрогнула и остановилась: чужие шаги скрипуче приближались к ним.