Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Глубынь-городок. Заноза
Шрифт:

Остаток дня Глеб ходил вокруг попова дома. Лицо его было сосредоточенно, почти мрачно; он не видел и

не слышал ничего, кроме ударов своего сердца. Сердце водило его здесь как на привязи. Ева вышла к нему

вечером, когда ставнями закрыли окна. Накинутая шубейка сползла с ее плеча, и с протяжным стоном

облегчения, дрожа от непреодолимости того, что с ней происходит, она уткнулась горячим лицом в его грудь.

— Уйдем, Ева, уйдем сейчас, — молил он, задыхаясь от того жара, который охватил его. Как слепой,

он

водил торопливо пальцами по ее мокрым щекам. плечам, груди.

Она повторяла “нет, нет” и теснее припадала к нему. Наконец, не владея собой, он увлек ее по темной

улице. Крупная дрожь била его. Ее цветные сапожки чертили по снегу. Внезапно что-то случилось с ней, он

почувствовал это и остановился. Она стояла перед ним, запрокинув голову.

— Хорошо. Завтра. — Голос ее осел.

— Ты… — он хотел сказать “не обманешь?”. Она поняла его, отыскала глазами темную колокольню и

сложила персты в крестном знамении.

— Прости, — сказала она не то богу, не то Глебу.

В этой странной горячечной жизни прошло пять дней. На шестой, утром, едва отомкнули райком, он

отметил командировку и побежал на знакомую улицу. Ева опять вынесла ведра, но оставила их у крыльца,

прямо на снегу, и, не оборачиваясь, пошла вслед за Глебом прочь от попова дома.

Меньше чем через час они уезжали в битком набитом тряском автобусе, в котором им предстояло

добираться шестьдесят километров до железной дороги.

— Мне вашего не надо, дай бог свое пропить! — кричал веселый шофер, сажая кого-нибудь по дороге,

так что пассажиры висели уже над его спиной.

— Ох и надоели же! Ну куда едут? Куда, бабка, торопишься? Суворов как делал: шесть месяцев служит

кто, скажем, поваром или завскладом, а потом его или награждают, или расстреливают, но меняют. А я уже два

года здесь шоферю. Девки! — кричал он погодя. — Пой песни!

И женщины начинали петь, согласно, негромко, грустно-тягучие песни. Никогда больше Глеб не слышал

такого прекрасного пения!

Вот и гребень, вот и лен,

Вот и сорок веретен.

Ты сиди попрядывай,

На меня поглядывай.

Ева молчала, кутая лицо в шаль. За всю дорогу они не сказали ни слова. С ней не было ни узелка, ни

корзинки, а на ней — только расхожая опушенная мехом овчинная душегрейка, глухо застегнутая у ворота.

Зябнущие пальцы она прятала в рукава. Она смотрела, не отрываясь, в окно; мимо бежал серебряный подлесок.

Лес был под сплошной мохнатой шапкой, как зонтичное растение, и низкое солнце освещало его не сверху, а

изнутри. В сумрачной снежной прохладе вдруг свечой загоралась красная сосна или светился одинокий сучок,

как прилепленный огарок. В инее, в морозном тумане лес казался вытканным на белой парче, негнущимся,

неподвижным, странно торжественным…

Какая-то женщина узнала Еву и начала протискиваться: “Матушка,

матушка!”

Глеб видел, как кровь схлынула с Евиного лица и ресницы, забившись беспомощно, упали на щеки. Он

прижался плотнее, своим мощным плечом загородив ее от всех.

Знакомая баба сошла по дороге, так и не пробившись среди намертво спрессованных пассажиров.

Когда Ева решилась взглянуть, она увидела преданное лицо Глеба, а за окном вместо вечереющего леса

широкую равнину. Чистейшие белые покрывала, подсиненные тенями, застилали землю. Столбы солнечного

света лежали на них, как поверженные колонны; и всюду обрезки фольги, ювелирное серебро берез, миллионы

метров дымчатой кисеи, наброшенной на дальние перелески. Алое холодное солнце било в морозные стекла

машины; как кровь по жилам, разливался свет по граням и черенкам серебряного листа.

Дощатые некрашеные заборы горели ярой медью, каждый ствол пристанционных берез был прочерчен с

головы до ног легкой золотой полоской. Снег — не белый: ярко-голубой в тени и палевый на солнце, цвета

топленого молока, — казался теплым на ощупь.

Ева, пугливо озираясь, сошла на этот снег, и они скорым шагом двинулись к платформе.

Поезд подошел уже в темноте, свистя и разбрызгивая снопы света. Он стоял одну минуту. Это был

торопящийся, перегруженный состав дальнего следования; никаких билетов, кроме как в общий вагон, на него

не оказалось.

Свою первую брачную ночь Глеб и Ева провели у окна, молча всматриваясь во мглу — в свое будущее.

Только сейчас они, кажется, начали понимать, что же произошло с ними.

Поезд постукивал, как часы, которые висели в поповой прихожей: “Тик-так…” Иногда медленнее, а

иногда быстрее: “Тик-так-так…” Паучьи лапы кустов, запорошенные снегом, возникали у самого полотна. Но

задержать паровоз было не в их силах. Одинокие домики с надвинутыми по самые окна остроконечными

фетровыми шляпами светились то желтоватой дремлющей лампадой, то звездочками, упавшими на равнину

прямо с неба. “Может, то бог венчает нас?” — смятенно думала Ева.

Утром на какой-то станции в вагон к заспанным людям вошли заросшие щетиной попрошайки и громко,

требовательно затянули:

Сама, сама сойду с ума,

Никто мне не поможет,

И лишь на гроб гелиотроп

Мне мамынька положит.

— Вместо утренней зарядки, — пошутил Глеб, зевая.

Но Ева как-то странно заморгала, беспомощно обшаривая свою шубейку.

— Божьи люди, — просительно прошептала она.

Лицо ее после бессонной ночи было голубовато. Бледность сообщала ему ту ребяческую тонкость,

которой он не заметил вчера. Черный платок туго стягивал голову.

Он задержался взглядом на этом платке, бренча в руке горстью мелочи. Ева истолковала его

медлительность иначе.

Поделиться с друзьями: