Good Again
Шрифт:
Так что я отправился в комнату арт-терапии и с удвоенным рвением взялся за работу. Я рисовал мать в зените ее ярости. Пышущей гневом. С раскрасневшимся лицом. Остро разящей рукой и языком. Теперь она пахла для меня не как человек, а как паленый хлеб и зола. Я рисовал, штриховал, обводил, накладывал тени. Весь день я бился над рисунком с ожесточением демона и был в итоге совершенно измотан, но на следующий день вернулся и продолжил начатое. А потом описал все, что нарисовал, в беседе с Доктором Аврелием, рассказал ему обо всем: о скалках и деревянных ложках, о колотушках и сковородках. Кухня была её полем битвы, а кухонные принадлежности — её орудиями. Это благоухающее ванилью и сахаром место,
Как-то я работал над серией рисунков, которые сами рвались теперь на бумагу. Это был хорошо известный в моей семье эпизод: я рассыпал по полу целый поднос печений с глазурью, но мать все равно заставила их собрать, отчистить от пылинок и снова выставить на продажу, так как не могла допустить, чтобы такие дорогие печенья пропали зазря. Процесс рисования так меня захватил, что окружающий мир стал как будто расплываться. Когда я взялся за второй набросок, сердце уже брыкалось в груди как увидавший красную тряпку бык, настоящее волосатое чудовище, которого мы однажды видели в Десятом во время Тура Победителей. Время стало выделывать странные фортели, если судить по настенным часам: сначала оно текло с нормальной скоростью, а дальше бешено побежало, так что час с лишним пролетел для меня как одна минута. И, наконец, когда я, все еще с карандашом в руках, окинул взглядом все что изобразил, кровь похолодела у меня в жилах. Потому что я не мог припомнить, как рисовал последние два рисунка.
Я замер и уставился на эти два изображения, пытаясь понять, что же это такое.
Невозможно.
Схватив свои рисунки, в том числе тот, который еще не закончил, я буквально помчался в кабинет Доктора Аврелия. Напрочь забыв про всякие манеры, я без стука ворвался туда, пытаясь совладать с дыханием: воздуха мне явно не хватало, и не только из-за стремительной пробежки. Доктор, судя по всему, вовсе не был шокирован моим внезапным появлением — видно, привык за годы общения с психами привык и не к такому.
— Вот… — выдавил я, хватая воздух ртом, и протянул ему папку с рисунками. — Не знаю, откуда это вообще взялось.
Я швырнул рисунки ему на стол, и запустив пальцы себе в волосы, до боли потянул за них. Пока я нервно мерил шагами кабинет, доктор изучил то, что я принес.
— Ты наконец-то выполнил свое домашнее задание, — сказал он спокойно.
Тут я как вкопанный остановился у его стола и, схватившись руками за его края, вцепился в них изо всех сил.
— Вы не понимаете. Я точно нарисовал первые два. Прекрасно это помню, но третий и четвертый — понятия не имею, откуда они взялись. Не помню ничегошеньки! — проорал я, делая шаг назад. — Но они мои! Эти тоже мои.
— Пит, прошу тебя, успокойся, — он встал и налил мне стакан воды из металлического кувшина, который стоял у него на невысоком шкафу позади стола. Дал мне напиться и взглядом указал на кресло. Я тут же вылакал всю воду и снова воззрился на рисунки.
Доктор Аврелий разложил их перед собой и перевернул так, что я тоже мог их рассмотреть.
— В такой вот они идут последовательности?
Я затряс головой.
— Я не собирался… И не планировал так это рисовать.
— Расскажи мне о них, — сказал он тихо.
Я глубоко вдохнул.
— Просто нарисовал первое, что пришло в голову. На первом — я украшаю печенья. Мне тут немного лет — может, семь или восемь. Не уверен. В общем, кода мы были с папой, он всегда разрешал мне покрывать глазурью печенья. А в тот день я уронил все печенья на пол, — на рисунке было видно, как они падают.
— Продолжай, — мягко подбодрил
меня мой психиатр.— А на следующей картинке — мать бьет меня по затылку — со всей силы! Помню, потом шею ломило после этого два дня. Мать с энтузиазмом применяла телесные наказания. — сказал я с огромной долей горечи.
Взглянув на следующий рисунок, я невольно схватил ртом воздух, меня затрясло от страха. Я все еще не мог вспомнить, как же я это нарисовал. На картинке был ребенок, я сам, который пытается схватиться за мать в отчаянном порыве.
— Я не только не помню, как это рисовал, но и как это происходило на самом деле. И этого, и того, что на следующем рисунке, — я замолчал и показал ему четвертый рисунок, на который, наверно, в принципе было нелегко смотреть. У меня же он вызывал приступ тошноты. На нем мать отталкивала ребенка так сильно, что тот летел на пол.
— Что мы видим на этих рисунках, как ты думаешь? — спросил он. Протягивая мне эти два листка. — Опиши их, если хочешь.
— Я… — стоило мне попытаться сказать хоть слово, и меня объяла такая острая душевная мука, что это было физически больно. — Думаю… думаю, маленький мальчик… тянется к своей матери. Может быть хочет, чтобы она… утешила его. Но она этого не делает. Она отталкивает его от себя и уходит. И ему от этого ужасно больно, хуже, чем даже было, когда он искал ее утешения, — я пристально смотрел на рисунок, вбирая в себя каждую деталь, и в конце добавил. — Это было хуже, чем когда его ударили.
Доктор Аврелий качнулся вперед на кресле, указывая на последний из рисунков:
— И что маленький мальчик на этой картине чувствует?
Меня уже охватила такая глубокая печаль, что уже даже не хотелось отвечать. Хотелось лишь поднять этого малыша с пола, обнять его и утешить, дать ему то, в чем он так отчаянно нуждался. Я просто тупо глядел на доктора и молчал. И только спустя огромный промежуток времени — кто знает, сколько именно пролетело минут — я все-таки выдавил:
— Он чувствует себя никчёмным. Мать отвергла его и ушла прочь.
— Так он, наверное, чувствует себя брошенным?
Я горько рассмеялся.
— Он несомненно ощущает себя брошенным.
— Ты очень проницателен, раз можешь понять все эти его переживания из одного только рисунка. Уверен ли ты целиком и полностью, что не помнишь, как это происходило на самом деле?
Закрыв глаза, я копался в себе в поисках ответа. Я вспомнил. И это не отчетливое, осознанное воспоминание. Я помнил это не рассудком, то той смутной памятью, которая жила в моих мышцах и сухожилиях. То ощущение, та боль, тяжкое опустошение не были для меня новы, и все же я не мог бы подробно пересказать сейчас те события, память о той опустошенности таилась глубже и была много старше, чем какая-либо другая.
Мои глаза распахнулись.
— Я не могу восстановить в памяти эти события. Но я помню, что я тогда чувствовал. Тогда я запомнил это чувство навсегда, и живу с ним уже целую вечность, — словно подкошенный, я рухнул на спинку кресла, не в силах больше нести этого бремени. — Все это я — этот маленький мальчик. Все я, — проговорил я хрипло и расплакался.
Доктор Аврелий протянул мне свой носовой платок, не сводя с меня глаз.
– Пит, в комнате арт-терапии с тобой произошла диссоциация. Ты предался этому ужасному, болезненному воспоминанию, — не только о том, что тебя побили, но и о том, что отвергли. Бросили. Это характерно для детей, подвергшихся домашнему насилию, когда жертва ищет утешения у того самого человека, который причинил ей боль. В этом случае наша человеческая природа превалирует над желанием защищаться. Мы все нуждаемся в своих отцах и и матерях, и мы рвемся к ним, даже если они и есть мучители.