Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Грифоны охраняют лиру
Шрифт:

По мере приближения к дому паника все больше охватывала Никодима: то казалось ему, что Заяц не умер, а был просто без сознания, так что он оставил лучшего друга своего отца без необходимой помощи. То, убедив себя, что помощь тому уже не требовалась, он понимал вдруг, что оставление места преступления было нелепым, ни с чем не сообразующимся шагом. Дальше он начинал быстро фантазировать — о спорой и ладной работе полиции, которая мгновенно вычислит его («хотя бы по оброненному паспорту», — подхихикнул внутренний голос, заставив его одной рукой схватиться за карман с паспортом, второй за сердце, а была бы третья — и ей бы нашлось занятие) и помчится за ним в погоню. Вообще инстинкт бегства, унаследованный нами от травоядных предков (NB: не связана ли вечная наша раздвоенность с тем, что одна группа наших пращуров некогда охотилась на другую), способен подчинить себе всю сущность человека, загнав в невидный угол остатки его рациональности. Нечто подобное происходило и с ним: в метро (он чудом успел на последний поезд и проехал две остановки) везде мерещились ему соглядатаи; на своей «Гумилевской» он выскочил, когда двери уже стали закрываться, чтобы посмотреть, не двинется ли кто за ним, потом проверял на улице, нет ли слежки, потом долго, не решаясь зайти в подъезд, изучал свои темные окна и, наконец, с вздохом облегчения ввалился к себе в квартиру.

Здесь все было как обычно, как будто все происшествия многотрудного дня остались за тяжелой входной дверью. Еще находясь во власти панической инерции, он быстро

обошел комнаты, всюду зажигая свет и вглядываясь в угрюмо молчащую мебель, стараясь и робея обнаружить какие-то произошедшие изменения, новые трещины в окружающем его привычном мире. Убедившись в его неповрежденности, он почувствовал себя кем-то вроде рыбки в аквариуме во время землетрясения, чье хрупкое убежище вот-вот готово дать течь, сделавшись случайной точкой приложения безликих могущественных сил. При этом ему как-то не сиделось на месте: энергия бегства накапливалась, не находя выхода. Он попытался поужинать, но, никогда не страдавший особенным отсутствием аппетита, он почувствовал вдруг род отвращения к еде — как марафонец перед забегом боится налегать на завтрак, чтобы не сбить организм с единственной цели. Наливая чай, Никодим случайно смахнул носиком чайника наполовину полную чашку, она упала, разбившись и ошпарив ему ногу. Зашипев от боли, он бросился за шваброй, веником, тряпкой, но по косвенной цепочке ассоциаций понял вдруг, что у него открыты шторы и, следовательно, его хорошо видно с улицы; мигом погасив всюду свет, он стал торопливо задергивать их, причем так спешил, что от быстро бьющегося сердца почувствовал прилив крови к голове. Свет зажигать не хотелось; сделав новую чашку чая (на этот раз без происшествий), он вновь подошел к окну и аккуратно потянул штору, выглядывая на улицу: там ничего не изменилось — те же два ряда фонарей, уходящих к Никитской, и едва ли не те же самые насекомые, которые всё не могли решиться на последний шаг, крутясь и завиваясь вокруг заманчивого желтого огня. Их внешне хаотическое движение завораживало его, отправляя мысли в подобие этих плавных коловращений; было в них что-то гипнотическое, глубоко верное, убеждающее одновременно в тщете и небессмысленности происходящего. Картины прошедшего дня плавно проплывали перед ним: то видел он Ираиду на сцене, то Зайца, витийствующего в кабаке, то лохматую говорящую голову шофера — и все они, вращаясь и проплывая перед его умственным взглядом, превращали линейность прошедшего дня в какое-то плавное кружение вокруг ослепительного центра. Он волевым усилием постарался остановить эту мысль, чтобы как следует ее обдумать, — но в этот момент позвонили в дверь.

Разом померкло внутреннее сияние и остановилось кружение: Никодим мигом опустил штору, как будто внешний мир, за которым он подглядывал, воспользовался этой щелью и вторгся к нему. Медленно, стараясь двигаться беззвучно, он направился в прихожую, мысленно нахваливая себя (что с ним случалось нечасто) за выключенный свет: можно было аккуратно посмотреть в глазок, чтобы решить, открывать дверь или притвориться отсутствующим. Проблема была в том, что нежданный визитер мог заметить по легкому изменению тона глазка, что в квартире кто-то есть, так что действовать следовало с крайней осторожностью. Раздался новый звонок; поторопившись, Никодим сдвинул неизвестно откуда взявшийся на пути стул; тот скрипнул. Скрываться далее было бессмысленно — рассердившись на себя и на посетителя, он в несколько шагов преодолел оставшееся расстояние, крутанул ключ и распахнул дверь: за ней стояла Вероника.

Привыкнув за день к обществу людей недовольных, встревоженных, язвительных и просто скверных, он сперва даже оторопел от выражения ее лица — приветливого и слегка смущенного. «Привет, вот и я, — сказала она. — Прости, что не предупредила: я звонила, но ты не подходил. Или опять телефонщики…» При всей своей бытовой аккуратности, Никодим терпеть не мог оплачивать счета, так что изможденные ожиданием электрическая и телефонная компании полюбили в последнее время в дисциплинарных целях отключать свои живоносные провода, из-за чего несколько месяцев назад им с Вероникой пришлось (к обоюдному, кажется, удовольствию) провести вечер при свечах и молчащем телефоне. «Ну если что, я завтра схожу оплачу, — продолжала она, входя в квартиру и поворачивая выключатель. — Так, свет, по крайней мере, работает. — Она сбросила свой светло-зеленый плащ и, продолжая говорить, стала пристраивать его на вешалку. — Ты не поверишь, что я сегодня видела. — Она повернулась к Никодиму и тут впервые заметила выражение его лица. — Что случилось?» — «Ничего» — «А почему ты выглядишь так, как будто мертвеца увидел?» Он едва не сказал, что меньше двух часов назад как раз видел мертвеца, но удержался. — «Да все в порядке, проходи». — «Нет, что-то нет так, я же вижу». Пожав плечами, она пошла на кухню, на ходу зажигая свет. «Не включай», — крикнул он вслед запоздало. Она с недоброй полуулыбкой обернулась, продолжая держать руку на выключателе. Свет горел. Никодим подскочил к ней и попытался отвести ее руку от тумблера, чтобы выключить свет; она, от природы сильная, сопротивлялась. Волны паники, подступавшие к нему весь вечер, снова накатили, так что он дернул сильнее и, кажется, повредил ей палец, она с криком отпрянула. С бьющимся сердцем он выключил свет и бросился к окну: за окном все было по-прежнему, только насекомые куда-то исчезли.

— Ты ничего мне не хочешь объяснить? — сухо спросила Вероника, становясь поближе к свету, доходящему из прихожей, и разглядывая ноготь мизинца.

— Тут нечего объяснять, — буркнул Никодим. — Просто не надо пока зажигать здесь свет.

— У тебя что, гость? Или скорее гостья?

— Ну проверь.

— Еще чего. Ладно, я вижу, ты не в настроении. Давай, до скорого.

Никодиму очень хотелось ее удержать: мысль о том, чтобы остаться вновь одному в темной квартире, его почти ужасала. С другой стороны, рассказывать все, произошедшее за день, ему было невмоготу — не оттого, что он что-то из этого хотел скрыть, но по каким-то внутренним причинам. Тем более что наготове было и внешне благородное (а в сущности подловатое, поскольку нечестное) объяснение вроде того, что он не хотел впутывать ее в сомнительные дела, чтобы не подвергать опасности. Все-таки он сделал еще одну попытку:

— Может, останешься все-таки? У меня был тяжелый день.

— А теперь предстоит тяжелая ночь, — отрезала она. — Я бы сказала, что еще и одинокая, если бы не надеялась, что это ты сможешь исправить. Завтра, кстати, не звони — князь обещал прислать за мной машину, так что встретимся прямо там. Если ты, конечно, сможешь отвлечься и выбраться.

После чего хлопнула дверью и, не запирая ее, поспешила вниз по лестнице. Никодим прислушался к удаляющемуся звуку ее каблуков (заодно тщетно постаравшись вспомнить, в каких туфлях она была), аккуратно запер дверь, повесил на нее цепочку и замер в задумчивости. После вновь вернулся к окну и занял наблюдательный пост за шторой. Вероника вышла из подъезда и, помешкав секунду и резко развернувшись на каблуках, пошла в сторону Никитской. Никодим впервые задумался, какая у нее широкая, размашистая походка. Словно темная тень метнулась сзади за ней, но сразу исчезла; она так и не обернулась. Глядя, как она удаляется, плавно ступая между двумя рядами ясно горящих фонарей, Никодим чувствовал себя как перед финальными титрами фильмы, настолько прямолинейно-символической была эта сцена; впрочем, вскоре она скрылась из виду, и больше на улице ничего достойного внимания не происходило.

На месте ему не сиделось: до сих пор встревоженное сознание ежесекундно ожидало звонка в дверь, так что о сне не могло быть и речи. Можно было бы переночевать где-нибудь в гостинице поблизости, но там непременно потребовали бы паспорт, что,

в сочетании с местом его выдачи, сразу переводило бы Никодима в разряд подозрительных. Еще хуже с точки зрения потенциального соглядатая выглядело бы бесцельное шатание по ночным улицам: первый же городовой, стихийный мастер психоанализа, заключил бы: «О, нечистая совесть» — и как минимум проверил бы документы. Подбадриваемое впрысками адреналина сознание породило тем временем новый план, на сей раз внешне неглупый: собрать сумку с вещами для дальней поездки и отправиться на Виндавский, даже и пешком. Билет у него был, хоть и вечерний: в такой ситуации пассажир, прибывающий на вокзал чуть не за сутки, может показаться неисправимым эксцентриком, но уж точно не подозрительным типом. Тем более что на фоне вокзальных нищих и бродяг он будет смотреться так импозантно, так вызывающе нормально, что взгляд жандарма будет скорее отдыхать на нем, нежели тревожно фокусироваться.

Достав из-под дивана походный баул, Никодим стал собирать его. В обычное время занятие это скорее доставляло ему удовольствие, но и сейчас оно отвлекло и как-то успокоило своей рутинностью. С привычной обстоятельностью он проверял по списку из блокнота — смены белья, теплая куртка, зонтик, фотоаппарат, две запасные кассеты к нему, письмо Густава с инструкциями, пакеты для семян (даже если заказчику не требовались образцы флоры из родимой усадьбы, он получал их от фирмы в качестве подарка), еще какие-то мелочи. Извлеченный из шкафа приличный костюм (паллиативная замена смокингу, на котором настаивала мать) был освежен щеточкой и повешен в прихожей как некстати подвернувшийся под руку партизанам шпион. Напоследок в баул отправился том «Несобранного» Шарумкина. Сверху лег ненужный в дороге, но отчего-то сам попросившийся в руку индусов блокнот с копией интервью. Машинально оглядевшись (как всегда делает человек, заканчивающий сборы), Никодим вспомнил вдруг, что в последний свой выезд, попав под дождь и страшно вымокнув, он решил взять с собой в следующий раз фляжку коньяка и термос, чтобы заполнить его в гостинице горячим чаем. Пустая фляга, откуда-то давно к нему приблудившаяся, нашлась довольно быстро; едва початая бутылка коньяка стояла в буфете, так что с этой частью программы проблем не возникло. А вот с термосом не заладилось: Никодим довольно быстро его отыскал, но обнаружил, что Вероника заваривала в нем какие-то целебные травки (некоторое время назад захлестнувшая Москву мода на всякие сборы и отвары по якобы древним рецептам не миновала и ее). Травки эти давно высохли и превратились в сено, которое Никодим с удовольствием вытряхнул в помойное ведро, но, дорого продав свою жизнь, они прокоптили внутренность термоса какими-то дурманно-болотными ароматами, навевающими мысль об одиноких криках выпи над осенней равниной. Прополоскав несколько раз его водой из-под крана и добившись лишь того, что запах слегка посвежел, не убавив интенсивности, он решил обдать термос кипятком. В ожидании, когда чайник закипит, он вернулся в комнату, сел в кресло рядом с приоткрытым баулом и немедленно заснул.

Снилось ему, что он находится в метро в каком-то, вероятно, европейском городе: названия объявляют на языке, который он не знает, но смутно о значении отдельных слов догадывается. Он — не то чтобы попрошайка, но что-то вроде: он идет по вагонам, играет на чем-то вроде аккордеона и поет печальную протяжную песню (на том же незнакомом ему языке). На плече у него сидит маленькая собачка, держащая в зубах пластиковое ведерко, в которое сердобольные пассажиры иногда бросают монетку-другую. Дужка ведерка мешает собачке говорить, так что она разговаривает с Никодимом мысленно, причем по-русски; это даже не разговор, а скорее инструкции: «здесь подожди», «сейчас будет остановка, не мешай выходить людям, а то выгонят», «видишь женщину в синем? задержись рядом с ней, она хочет дать нам сто песо, но стесняется искать их в бумажнике, так что старается нащупать вслепую». Кроме того, она подсказывает Никодиму слова песен, если он забывает. Между тем народу в вагоне становится все меньше и меньше, и наконец Никодим с собачкой остаются одни, но играть и петь он не перестает — просто теперь делает это для нее. Наконец останавливается и поезд. Конечная. Никодим с собачкой выходят и поднимаются по лестнице наверх. Выходят на улицу. Оказывается, станция метро встроена в подножие огромной горы. На ней ни травинки, а вся она рыже-коричневого цвета. Дует довольно сильный ветер, вздымая вихри такого же цвета пыли. Никодим с собачкой начинают медленно подниматься в гору, причем собачка не выпускает из пасти ведро, которое покачивается под порывами ветра так, что монетки слегка позвякивают; купюра в сто песо, которую-таки положила синяя женщина, при очередном порыве ветра вылетает из ведерка и порхает прочь. Никодим беспокоится, не сдует ли ветром собачку, но чувствует сквозь ткань рубашки, что у нее как будто заострились коготки, так что она крепко держится у него на плече. Тропа, сперва взбиравшаяся круто вверх, так что Никодиму приходилось придерживаться за камни, выполаживается и начинает идти в гору широким серпантином. «Ты знаешь, что слово „серпантин“ — от французского „змея“? — спрашивает у Никодима собачка, — смотри под ноги». Никодим внимательнее смотрит и действительно вскоре видит змею, высунувшуюся из норки: она укоризненно покачивает своей заостренной головой, а потом зевает во всю пасть. «Ладно, проехали, — говорит собачка. — Теперь прибавь ходу, а то медленнее всех тащимся». Никодим смотрит по сторонам и видит, что вся гора заполнена столь же медленно поднимающимися мужчинами и женщинами, причем у всех, кого он может разглядеть, на плечах тоже сидит по собачке. «Сейчас выйдем на перевал, там фумаролы пойдут», — говорит ему собачка почему-то укоризненно. «А что такое фумаролы?» — робко переспрашивает Никодим, стесняясь своего невежества. — «Это такие щели в стенах потухшего вулкана, через которые вырывается удушливый дым». Никодим немедленно чувствует запах удушливого дыма и просыпается: дым есть и здесь, он клубами валит с кухни, где горит перестоявший на огне чайник.

5

 С давних времен было заведено, что те гости князя, которые не имели своей машины, могли добраться до его поместья в специальном экипаже. Это были каким-то образом приобретенные в Англии и вывезенные в Россию черные лондонские кебы: с большими круглыми фарами и выражением надменного удивления на морде — как будто они не переставляли изумляться повороту в своей автомобильной судьбе. В конструкцию их были внесены минимальные изменения — руль переставлен справа налево, вместо светящейся панели под козырьком с надписью «Taxi» вставлена еще одна мощная фара, а на дверцы нанесен герб князя с очень убедительными геральдическими грифонами на задних лапах, бережно держащими в передних его витиеватую монограмму.

В зависимости от числа ожидаемых гостей несколько таких машин за два часа до начала приема начинали дежурить на Сухаревской площади, посреди небольшой парковки за лотками и киосками букинистов: водители из той же немногословной породы, что составляла постоянное окружение князя, сверяли вновь прибывающих с заранее сделанными списками, рассаживали их по автомобилям (невзирая на протесты, так что в уютной, пахнущей сигарами темноте порой оказывались притиснуты друг к другу злейшие многолетние враги или бывшие супруги) и, по мере заполнения, отправлялись в путь. Случались и конфузы: так, недоглядев, прихватили однажды подслеповатого и рассеянного старичка, воодушевленного свежим сухаревским приобретением («Sonetti Lussuriosi» 1798 года) до полной утраты реальности. Последняя вернулась в нему на подъездной площадке против княжьего дворца, где он, вылезший из кеба и щурящийся, как обмишулившаяся землеройка, вертелся в ужасе, разглядывая вековые сосны и готические своды, невесть откуда взявшиеся вместо родной Собачьей площадки (а тем временем с сопоставимым пылом на Сухаревской вертелся его однофамилец, которого молчаливый мамелюк раз за разом отпихивал от дверцы, поскольку имя его было уже вычеркнуто из списка).

Поделиться с друзьями: