Инфракрасные откровения Рены Гринблат
Шрифт:
Меня почти парализовало от страха, сердце колотилось в горле. Он меня убьет, он меня убьет… Я решила спрятаться в ванной — только она закрывалась на ключ, забежала внутрь и захлопнула дверь у него перед носом, но запереться не успела. Он кинулся на дверь, как разъяренный бык. Он ворвется и изобьет меня до смерти, завтра утром меня найдут лежащей в луже крови…
Я отчаянно давила на дверь, но Роуэн был сильнее, и она постепенно приоткрывалась… “Прошу тебя, Роуэн! Ну пожалуйста!” Я молила, заледенев от ужаса, нет — я пыталась молить, но голос пропал, страх парализовал голосовые связки, и из горла вырывалось хриплое карканье. Сердце готово было разорваться, и я не могла членораздельно произнести ни одного слова: “Пожалуйста! Мне так жаль, прости меня! Я сделаю все, что ты скажешь! Ну пожалуйста!” Роуэн молчал — его душила слепая ярость — и напирал все сильнее, и я сдалась. Он ворвался,
Успокоившись, Роуэн прижался к моей спине мокрым от пота телом, и на плечо мне капнула горячая братская слеза. Он встал, привел в порядок одежду и произнес низким, почти неслышным голосом: “Помнишь, в детстве ты всегда просила показать, чему я научился в школе… — Я с трудом расслышала продолжение. — Ну вот… теперь ты знаешь… чему я научился в этой… проклятой школе, куда попал по твоей вине”».
Рена принимает полторы таблетки ноктрана и ложится в уютную кровать, которую Гайя застелила белыми льняными простынями, благоухающими лавандой.
ВОСКРЕСЕНЬЕ
«Принцип фотографии… никому не известные секреты».
Selvaggio[159]
Мы с Азизом делаем репортаж в чужом городе — едем в автобусе, но забыли предупредить водителя, где хотим выйти, — автобус несется на полной скорости — нужно пройти вперед — мы уже за пределами города. Наконец выходим — перед глазами пейзаж дивной красоты — свет яркий, сияющий, облака стремительно плывут по небу, ветки деревьев тихонько колышутся под ветром. «Смотри, — восклицаю я, — Стиглиц [160] чистой воды!» Поворачиваю голову и вижу на поле огромных животных. «Кто это, Азиз? Боже… гориллы!» Их много, они кричат от ярости, собираются драться, здесь же гигантские львы и другие хищники — совсем рядом с нами, на поле без ограды. «Уходим, Азиз! — говорю я. — Мне страшно!» Чуть дальше на дороге фермерша пытается поймать убежавшего зверя… «Боже, Азиз, Боже мой!» — снова и снова повторяю я.
Возможно, это твое собственное дикое «я» пытается вырваться на волю? — предполагает Субра.
«Странно, что во сне я то и дело повторяю “Боже мой”, хотя наяву никогда не произношу эту апелляцию вслух. Fermata — это остановка, например остановка автобуса, но автобус не останавливается, он выезжает из города и выбрасывает нас в центре зверства, фермерша из моего сна безуспешно пытается поймать и запереть это зверство — как делаю я, пытаясь плотно закрыть за собой дверь, да, плотно закрыть. Я хочу, чтобы вещи были прочными и закрытыми, но ничего не получается. В тот день, когда доктор Уолтерс связал меня, мои глаза не были завязаны, свободно двигаться я не могла, но боковым зрением видела, как отец ворвался в номер 416. Он даже халат не завязал, выставив на всеобщее обозрение своего дружка, не до конца удовлетворенного в номере 418… О, Командор! бедная живая статуя, тебя шатает, ты выкидываешь вперед руку, чтобы отобрать у мерзавца хлыст (ты кипишь от негодования и ярости — Как?! Вы осмелились! Мою дочь! Мсье! Мсье!) и покарать Дон Жуана за те же грехи, которые только что совершил сам с чьей-то дочерью. Между вами царило полное согласие и понимание, вы были двумя самцами, не способными удержать в штанах свое мужское достоинство. Ничего этого не должно было быть! Ни Командора в махровом халате, ни отца-товарища, ни психиатра-любовника, ни смертоносного приключения…»
Рена засыпает.
Domenica campagnola[161]
Ее будит тишина, воскресная сельская тишина, почти раздражающая своей безмятежностью после какофонии звуков — гудения клаксонов, рева моторов и гомона прохожих на улице Гвельфа.
Она открывает глаза и сладко потягивается, радуясь уютной комнате и перспективе относительно спокойного дня. Утром — в Сан-Джиминьяно[162], после обеда — в Вольтерру. Ужинать они вернутся в Импрунету и проведут у Гайи еще одну ночь.
Ванную комнату заливает солнечный
свет, она отделана и украшена в соответствии со вкусом хозяйки: полотенца двух оттенков зеленого, букетики сухих цветов, хорошие копии этрусских статуэток, в душевой кабине — душистое мыло… Кажется, даже холмы расставляли по местам Гайя и ее архитектор, чтобы на них отдыхал глаз.Рена принимает теплый душ и приходит в отличное настроение. «Все идет хорошо! — говорит она себе. — Половина отпуска позади, никто никого не убил, что будет дальше— увидим!»
Чуть позже она ненадолго выключает фен, чтобы взглянуть на свое обнаженное тело в зеркальной дверце шкафа-купе. Спереди, сзади. Ну что, вид вполне товарный. Прямые линии скрывают, сколько пришлось вынести этой женщине.
«И все-таки я не возненавидела содомский способ…»
Очень на это надеюсь! — отвечает Субра, она тоже бодра этим утром. — Мы ко многим вещам приобщились через боль, но не отказываться же от них! Пришлось бы перестать читать, играть на скрипке, даже есть…
«Алиун пришел в негодование и ужас, когда я впервые предложила ему взять меня так… нетрадиционно для правоверного мусульманина. Но капля, как известно, камень точит, и через несколько месяцев он научился обходиться без игрушек и смазок, одними пальцами, губами, языком и сладкими речами. Он ухитрялся проникать в меня украдкой, например когда я спорила со Шредером по телефону о цене на один свой снимок, или вешала белье в ванной, или — незабываемый случай! — в июле 1998-го, на карнизе над океаном посреди Дакара[163], когда весь город прилип к телевизорам и смотрел финал чемпионата мира по футболу. Он даже к геям стал относиться терпимее.
Наши отношения испортились, когда Алиун узнал, что мои странствия по миру были не только географическими. Я со своей стороны не имела ничего против его многочисленных разнообразных приключений, но взамен хотела такой же свободы. Как юрист, Алиун прекрасно понимал обоснованность такой логики, но как африканский мужчина — и просто мужчина — сгорал от ревности. Его отец, дед и все пёльские предки считали полигамию совершенно нормальным явлением, а полиандрию (многомужие) — противоестественной, и Алиун придерживался того же мнения. Однажды он вполне серьезно попытался обосновать такие взгляды на примере отары: овцы между собой не конфликтуют, а два барана в одном загоне могут и поубивать друг друга.
— Чушь! — воскликнула я. — В банду сбиваются мужики. Женщинам, чтобы чувствовать себя живыми, это не нужно, они не трутся друг о друга, не ходят на голове, не пинаются и не дерутся, потому что они — матери.
— Почему же тебя никогда нет дома, мамочка? — ехидно поинтересовался мой муж. — Ты все время в разъездах, мальчики видят тебя все реже и очень страдают!
Стрела попала в цель, и он это знал, как знает сегодня Азиз. Я все больше походила на свою мать. Каждый раз, улетая за границу, нанимала “Люсиль”, а то и не одну, чтобы исполняли мои обязанности по дому. Меня очень беспокоило, что Тьерно, когда ему было пять лет, начал привязывать своих солдатиков G.I. JOE[164] ко всем имевшимся в доме стульям. Что, если он будет так же вести себя с любовницами, когда вырастет? Джош Уолтерс именно так со мной и поступал, да я и сама пугала аутиста Мэтью Варика веревками!»
Что еще за веревки? — вскинулась вдруг Субра.
«О, запредельная утонченность прекрасных гладких и хрупких моделей Араки[165], связанных и подвешенных на деревья, чтобы он смог запечатлеть их на пленке! Он очень тщательно готовился к постановочным съемкам серии, которую назвал “Сентиментальным путешествием”: девушку привязывают к ветке в горизонтальном положении, веревки обвивают груди, поднимаются к шее в форме буквы “V”, обматываются вокруг туловища, талии и одной из ляжек, руки очень прочно привязаны к торсу, голова закинута назад, к земле, лицо скрыто за черным полотном. Все делается с согласия натурщиц, которых связывает и снимает Араки (что является неоспоримым фактом), и, судя по всему, им это нравится. Кроме того, подобная работа очень хорошо оплачивается. Модели Араки изображают женщин, которых в традициях кинбаку[166] связывали и подвешивали на деревьях рядом с буддийскими храмами, чтобы они наблюдали за монахами. Зачем? Что они делали? Да ничего. Монахи медитировали в своих суровых кельях, гонг дни напролет отбивал такт времени, они проникались эфемерностью жизни и материальной природы, быстротечностью и ничтожностью человеческой жизни, чему лучшей иллюстрацией была женщина, висящая перед окном. Она сутки напролет плакала и стенала, потом умолкала и начинала разлагаться под ветром и дождем. Куски гниющей плоти, перерезанные веревками, отваливались и падали на землю. Со мной сыновья никогда ничего подобного не сотворят…»