Иркутск – Москва
Шрифт:
Когда я изучал эти проекты, я понял, что не ошибся на Ваш счет. Однако, мой юный друг, позвольте сделать небольшое лирическое отступление. Вашему возрасту присущи, причем естественно присущи, максимализм, нетерпеливость, и даже в некотором роде радикализм. В человеческих отношениях, в творческих помыслах, во взглядах на людей вокруг или на общественное устройство нашей жизни. Это нормально, так и должно быть. Но, думаю, Всевышний не зря так установил, что рядом с вами находятся люди пожившие и кое-что повидавшие. И наш долг — не подрезать молодые, сильные крылья, но вовремя подсказать их счастливым обладателям: до каких высот вам, молодым, пока залетать не следует. И чем это чревато… Кстати, как Вы думаете,
— Э… Полагаю, Ваше Сияте…
— Давайте без этого, мой дорогой. Просто — Всеволод Федорович.
— Думаю, что молодой Икар недостаточно внимательно слушал предупреждения своего отца, из-за чего…
— А вот я полагаю, — рассмеялся Руднев, — Что беда Икара не только в его непослушании или духе противоречия. Господин Дедал попросту оказался паршивым папашей и педагогом. Думал о том, как бы им скорее бежать из рабства, а не о том, что при работе с любым новым сложным изделием безусловное выполнение техники безопасности и знание его тактико-технических характеристик подчиненными — превыше всего! Он не сумел внушить своему сыну эту важнейшую прописную истину, кстати, прописанную немалой кровью, если брать за всю историю человечества. Ни добрым словом, ни ремнем по заднице. Так что смерть бедолаги Икара на девять десятых на совести его родного батюшки.
— Это значит, что если, как Вы сказали, Всеволод Федорович, я Вам гожусь в сыновья… то…
— Да! Именно-с!.. — Его сиятельство, генерал-адъютант Свиты, граф Руднев неожиданно молодо, по-хулигански, подмигнул обалдевшему Костенко, — Я тотчас по-отечески надеру Вашу задницу, если замечу, что Вы, мой дорогой, начали залетать слишком высоко и дюже швидко. Поспешность сама по себе не грех, конечно. Но нужна она в первую очередь при ловле прыгающих, кусающихся насекомых. А к чему она, а также ее частые спутницы — самоуверенность и авантюрность могут приводить, хорошо известно. В нашем деле примеры особенно показательны: «Мэри Роуз», «Васа», «Кэптен», «Виктория»… А наш «Орел», едва не попавший в этот же синодик прямо на Ваших глазах? И «Витязь», попавший. Тот, что сгорел вместе с эллингом… Хорошо, что лишь трое человек погибли. Хотя, что в смертях хорошего, будь их хоть три, хоть тысяча?
— Есть жесткое высказывание на эту тему, мол, смерть одного или нескольких людей, это трагедия, а гибель тысяч — лишь статистика. Особенно, если виной тому война. Но пожар тот был поистине страшен. Половину Питера дымом закрыло…
— Это медицинский цинизм реалиста. Я, кстати, лично знаю того, кто эту строчку в народ пустил. Банщиков его фамилия, слышали?.. Но есть вещи, Володя, в чем-то похуже гибели. Например, поломанные судьбы… Тяжко, когда на душе лежит груз смертей. Причем смертей многих. Мне ли не знать этого после стольких боев. Но как жутко, наверное, было слышать крики тех троих несчастных клепальщиков, сгорающих заживо в стальной клетке на стапеле. Когда на дворе сияет мир, и ни тайфунов, ни землетрясений…
Но даже в мирное время этот мой груз, эта ноша, этот проклятый счет, того и гляди норовит вырасти. Он может вырасти даже сегодня, причем независимо от того, хочу я сам этого или нет… — Руднев неожиданно пристально и сурово взглянул своему молодому собеседнику в глаза, — Три молодые судьбы могут быть сломаны в одночасье. Ибо, как говорят самураи: «Смерть легче пуха, долг тяжелее горы». А для нас, людей военных, давших присягу своему Государю, это именно так… Скажите, Володя, ведь у Вас есть два младших брата? И один уже учится в Питере, а второй сейчас готовится поступать в столичный Университет? Так?
— Да… — во взгляде Костенко смешались растерянность, на долю секунды прорвавшийся, тщательно скрываемый испуг и предчувствие чего-то неотвратимо мрачного. Он давно уже готовился к подобному обороту событий, только не думал,
что вопросы ОБ ЭТОМ ему может начать задавать сам адмирал Руднев.— Ваш папа, тот самый уважаемый земский врач, что еще три года назад предупреждал, что при освоении Златороссии мы можем столкнуться с проблемой легочной чумы?
— Он написал небольшую работу на эту тему. И опубликовал ее, кажется у Вейнбаума…
— Все так. Все так… Белгородская типография господина Вейнбаума. Где кроме весьма полезной литературы иногда, по ночам преимущественно, на гектографе тиражируют нечто совсем иное…
Вот, что, Володечка… Прежде, чем мы продолжим наш разговор, я хочу, чтобы Вы не торопясь, вдумчиво прочли вот этот вот документец… — С этими словами Руднев достал из брючного кармана несколько помятых листов бумаги, — Извините за его состояние, но с тех самых пор, как он попал ко мне, ни портфелю, ни сейфу, эту рапортичку не доверяю. А сам я пока распоряжусь насчет кофе и до ватерклозета дойду. Сидите, сидите!.. И внимательно читайте. Очень внимательно. Думаю, минут двадцать у Вас есть на это дело.
* * *
Выйдя в коридор, Руднев заглянул к Чибисову и попросил заварить и принести к нему в купе «кофею покрепше» через полчасика. Тут же, по-быстрому, накоротке, обсудив с верным ординарцем и помощником последние вагонные новости, он выяснил: до ближайшей станции почти час. Значит, если молодой человек в возбуждении решит вдруг выброситься из поезда прямо на ходу, даже при условии удачной встречи тела с насыпью, прогулка по тайге ему предстоит интересная и продолжительная. Чем сие рискованное предприятие может закончиться, одному Богу, лешим с кикиморами, да местным волкам известно. Однако, Петрович сознательно решил предоставить Костенко возможность сделать самостоятельный выбор: либо пуститься в бега, либо честно принять все, чего он заслуживает. Либо… Ну, о совсем уж плохом думать не хотелось.
Посетив «кабинет задумчивости», Руднев дошел до немцев, где лично засвидетельствовал свое почтение, извинившись перед Тирпицем за вчерашнее недомогание. Нарвался на приглашение к обеду, а на обратном пути — на курящих возле окна в тамбуре Хлодовского и Гревеница. Оба были в форме, как в прямом, так и в переносном смысле, и явно горели желанием рассказать о подробностях посиделок в салон-вагоне принца Адальберта намедни вечером. Однако Петрович, сославшись на неотложность ознакомления с документацией, доставленной ему Костенко, что как минимум наполовину соответствовало действительности, безмятежно улыбнулся и направился к себе.
«Хм. А ведь за последние месяцы я стал тем еще лицемером! И неплохо научился скрывать, что у меня на уме на самом деле, за дежурной гримаской довольства на фейсе лица. А на уме у меня сейчас что? Несколько забавных вопросов на тему, что я увижу у себя за дверью. Шторы, трепыхающиеся по ветру в открытом окне? Хладное тело с моим „Люгером“ у виска? Или его вороненый ствол, направленный мне между глаз… Но лучше, конечно, было бы увидеть глаза офицера, который все понял, все осознал и которому я, в итоге, смогу доверять.»
* * *
Человек предполагает, а Господь располагает. Распахнув дверь в свое купе, Петрович остановился в недоумении. Окно было закрыто, но… в помещении никого не было! Из явных изменений в интерьере можно было отметить лишь то, что оставленный им на столе ворох чертежей куда-то испарился… Но нет, они, похоже, не исчезли, лишь переместились в ту самую пухлую папку, где и хранились изначально. А поверх нее находился некий новый документ. В несколько строк, написанных от руки его любимым химическим карандашом, который лежал здесь же.