Испытание временем
Шрифт:
Больного кладут на большой белый стол, он стонет, шевелится и что-то бормочет. Лицо покрывают маской, пропитанной эфиром. Шпетнер хрипит, задыхается, рука сестры ложится на маску. Вдруг грустная песня раздается в тиши, больной запел о девушке по имени Оля. Песня обрывается, доктор режет, сечет, ищет вражескую пулю.
Мне кажется, что под маской моя судьба, ей закрыли лицо, чтобы я себя не узнал. И боли, и движение ножа, и руки врача под желудком я чувствую в собственном теле.
Я снова на той же дороге, тени деревьев лежат на шляху, но нет больше препятствий. Перед глазами амбар, груда тел в алом озере крови и на операционном столе — мертвое тело друга… Шпетнера я им не прощу. Борьба так борьба,
* * *
Тихон приезжает из штаба армии, отводит меня в сторону и затевает длинный разговор. Он без разрешения захватил с собой девушку и сдал ее под расписку в штаб. Там ее обыскали, и нашли под бинтами донесения повстанцев. В них сообщалось о расположении штаба армии и вооруженных сил. Она везла материалы Григорьеву, спешила к съезду повстанцев в село Сентово. Двадцать седьмого июля махновско-григорьевский штаб собирает представителей трех губерний — Херсонской, Екатеринославской и Таврии.
— Вот тебе и девка! — закончил он. — Верить нельзя, товарищ командир!
Упрек заслуженный, но откуда у Тихона этот дар прозрения и твердость духа?
Опять неудача, врага проглядел, и какого… Где были мои глаза и чутье большевика? Так можно прозевать революцию. Не слишком ли часты промахи и ошибки? Не потому ли их так много, что нет меры моему воображению и вижу я не цель, а самого себя… так, кажется, говорил Мунька?
Шпетнер не упустил бы, он сразу почуял бы врага.
— Девку пустили в расход, — говорит Тихон. — Кусачая девка, пришлось руки вязать. Что делать голубке, надо спасаться. Так и не пикнула, молчком умерла.
Эта гибель не трогает меня, но и не рождает сомнений. Борьба без пощады, повторяю я себе, до последнего вздоха, до смерти. Посмотрим, кто дрогнет!
9
Мастер завода Эльворти Андрей Иванович Гордеев опять пришел к дочери Маше. Завидев его, красноармейцы разбрелись по углам: кто вдруг делом занялся, кто вовсе собрался уходить. Тихон обернулся к стене, опущенные веки закрыли ему свет. В последнее время с ним так часто бывает. Размышляет ли он или от мыслей спасается, кто его знает? Кудрявая Маша, секретарь комячейки и политрук отряда, сует руки в карманы и плюет. Она вскидывает плечами, топчется на месте и накручивает на палец курчавую прядь. Что за порядки, сердится она, в помещение отряда пускать посторонних людей! Лешка жует свою долгую жвачку, ждет с нетерпением: согласится ли Маша с отцом говорить или, как в тот раз, сбежит? Я роюсь в карманах, нахожу бумажку и деловито что-то рисую на ней.
Впервые Гордеев явился сюда, когда дочь его Маша вступила добровольцем в отряд. Высокий и крепкий, чуточку сгорбленный, с палкой в руке, он спросил командира. С ним был дочерин крестный — крестьянин с рыжей бородой, коренастый и плотный, с волосами под скобку. Из жилетного кармана спускалась цепочка, и на пуговице привешено пенсне. Маша отказалась видеть отца, ни с тем, ни с другим не стала объясняться. Они зашли ко мне и долго у меня оставались. Мужик с рыжей бородой непрерывно болтал, хмурился и теребил карманчик жилета. Гордеев грудью налегал на палку, приближал и отдалял от меня скорбью измятое лицо. Он говорил не спеша, взвешивал каждое слово; ему хотелось знать, что будет с заводом, как быть дальше. Отряд сюда прибыл недели две назад, какие у нас планы.
Я говорил о партийной программе, о задачах Советов и большевиков. Гордеев молча слушал, не сводил с меня глаз и ждал. Возражений было не много: мастер опасался новых порядков, они перевернут все вверх дном. Завод кормит весь город, нельзя с этим шутить.
— Какие сеялки, плуги
выделывали мы, — печалился Гордеев. — Цехи — гордость страны, и дошло до чего — топоры, сковородки готовим…Убытки растут, власти грабят завод. Маруська забрала сто тысяч, ревком угнал лошадей на фронт, Григорьев увез двадцать тысяч. Заседания, митинги, совещания, комиссии — за все надо платить. Одной контрибуции взяли полмиллиона. Большевики воевали, а завод пострадал — артиллерией разбило два склада…
Крестный подпрыгнул на месте.
— Бога побойтесь! Кого обижают? Кормильца?
Гордеев жестом приказал ему замолчать:
— Не то говоришь, Алексеич…
Крестный замолк и спрятал пенсне.
Я не сразу понял, почему эти расходы тревожат их: им жаль заводчика или их интересы задеты?
— Что вам до убытков, не из вашего же заработка взыщут? Эльворти ответит своим капиталом.
Алексеич снова пошел тараторить, и снова Гордеев его оборвал. Он сам ответит командиру. На лице его усмешка, не поймешь даже сразу, что ею Гордеев хочет сказать.
— И белые, и красные, и Петлюра, и Григорьев, — по-прежнему, взвешивая каждое слово, продолжал он, — одним миром мазаны: пропадай все на свете — было б им хорошо. Им нет дела до рабочих. А ведь завод — наша надежда и спасение. Крепок он и цел — нам хорошо. Нигде так рабочим хорошо не платили, как у нас, нигде не помогали так в беде. И кто его разберет, где рабочий и хозяин у нас? Семь процентов всех акций у нашего брата. Через десять годков заводчика обгоним. Не мы — наши дети завладеют добром.
Вот они, утопии, химеры и мечты! Так им Эльворти завод свой уступит, с кресла хозяйского уйдет! Я говорил о великом обмане, о погибших надеждах поколений людей, о лукавой западне кровососов народа. Иллюзии, иллюзии, они все еще сильны!
Оба умолкли, каждый думал про себя, о своем. Алексеич снова вмешался:
— То же самое, ежели о деревне сказать. Всего у нас вдоволь — и земли и хозяйства, некому только нас защищать. Банды грабят, воруют, уводят с собой сыновей. Крепкая власть — вот что нам надо. Какая бы ни была, только бы сильная, за нее хоть в огонь, хоть в воду пойдем.
Гордеев налег грудью на палку, две глубокие морщины сошлись на лице. Волнение зыбью покрыло морщинистый лоб.
— Два года уже завод защищаем. Обзавелись арсеналом. И сабель и пушек, пулеметов и бомб — на всю войну хватит. Дрались с Марусей, с Петлюрой и гетманом, Махно и Григорьевым. Устали. Руки зудят, подай нам работу. Ждем не дождемся порядка. Не видали вы нас за станками. Какие плуги, молотилки готовили! На все руки способны; потребуется — и снарядов, и бомб, и трубок запальных наделаем.
Вот они, командармы, хозяева сытой земли и тысячной армии! Амбары хлебом полны, склады — амуницией и всяким добром. Революция рушила все на пути, шла кровавая битва за душу России. Люди умирали «за самостийную владу», «за Антанту», «за Советы», «за землю», «за свободу», «за единую, неделимую Русь». Умирали, как гибнут от страшного мора. И жестокая злоба, и жажда свободы, и буйные страсти — переплелись. В одном лишь углу не пылало, не тлело, людей ничто не манило: ни страстные речи, ни кровью омытые знамена, ни пылкие идеи, — они охраняли завод. В вагоне-теплушке решался вопрос: какой власти позволить в город войти, с какой воевать, уступить, обмануть, уничтожить? Обсуждали спокойно, без жара, без веры, — не все ли равно, не грабили б только завод. Загрохочет ночью набат — и вооруженные люди хлынут на станцию, к штабу-теплушке. Каждый знает заранее свой пост: бойцы и врачи, артиллеристы и сестры, — привычное дело, не впервые им воевать. На постоялых дворах пекут и варят картофель, подводами грузят на фронт. Все избраны и назначены раз навсегда, даже мирная делегация неизменно одна: с белым флагом на белом древке…