Москва, Адонай!
Шрифт:
Застекленная шипастая бизнес лапа из-под земли – небоскребная клыкастая пасть, впившаяся в небо. Гомеостаз, золотая телятина, Москва-сити – доморощенный фаллос-полубог, застекленный культ валютной эрекции… Показать Фрейду с его невинными поездами и деревьями, он вздрогнет и завизжит в припадке. Деловой центр «Мне-мне-мне! Хочу всего и сразу. Клац-клац, мое! Отдай! Здесь и сейчас-city»… Раздувают ноздри на денежные знаки. Щерят пасти. Высота вавилонской башни Этеменаки – 91 метр, башни Восток – 374. Ха-ха! На рекордно высоких этажах взбесившиеся амбиции кукловодов, рабов и жрецов американо-цыганской мечты, потребительски-первобытная мораль, прости хосподи! Глазированные дорогими костюмами держиморды, зализанные воском конокрады, а внизу у подножия ресторан с умирающим от голода крабом и сгорбленной, атрофированной молодежью, жрущей объедки гостей, вуаля!
От Москва-сити, взирающего по сторонам своим благопристойно-зловещим оком,
Громов опустил глаза на неприбранный столик, торопливо собрал грязную посуду и скрылся на мойке, где царило чавканье Дамира, со счастливым смаком доедающего оставленный гостем кусок черной трески с трюфельным соусом. Делая это не торопясь, с подчеркнуто гурманским чувством, он явно кичился своей гастрономической добычей перед завистливо поглядывающими на него коллегами и посудомойщицами. Дамир проводил сыто-любопытствующим взглядом кусок штруделя, оставшегося в тарелке Марка, дождался, когда тот поставит грязную посуду на железный стол, как того требовала неписанная официантская этика, а после, ласково причмокивая, когда убедился, что брезгливый Громов в очередной раз пренебрег объедками гостей, переложил кусок к себе, обеспечив собственному чреву надкушенный десерт.
Боковым зрением Марк почувствовал на себе трусливо-презрительный взгляд, каким обычно смотрят из темных щелей, становясь тем наглее, чем темнее и неприступнее эта щель. Громов знал, что все официанты-любители объедков ресторана ненавидят его за гадливый ужас перед их излюбленным таинством поедания garbage, считая это барской замашкой и легкомысленной претензией бонвивана: так людоед, должно быть, смотрит на вегетарианца. Когда Марк увидел Дамира впервые, тотчас сказал себе мысленно: «Он доедает объедки» – это первое, что пришло в голову художника при виде Дамира – матерого официанта прожженных привычек. Подобный факт стал для Марка открытием: ранее он бы никогда не подумал, что любые повадки и склонности человека настолько отчетливо выпячиваются на его физиономии. Впрочем, доедали объедки почти все официанты, но, видимо, только Дамир делал это по глубочайшему личностному убеждению, так что в его чертах эта нечистоплотная тяга проглядывала особенно сильно: с губ неизменно, почти что зримо свисала призрачная сопля недоеденной пищи, а пыльные глаза дворового пса вызывали желание бросить кусок колбасы.
Другая категория официантов не переносила Марка на дух, потому что возмущалась его явной непрофессиональностью: как-то раз он легкомысленно обозвал закусочную тарелку – «блюдом», а пирожковую тарелку – «блюдечком» (велика ли разница, нет, ну если по существу, то есть без этикетного фанатизма, семи вилок в зубах и рощи бокалов?), несколько глаз вперилось в него с суеверным ужасом, будто он совершил смертнейший из грехов или величайшую подлость; когда же Марк разместил хлебную корзинку у себя между локтем и животом, чтобы вынести сразу несколько заказов, а руки были полностью заняты тарелками, о нем вовсе начали ходить анекдоты, как о совершенно конченом человеке. Если Громов во время обслуживания попадал впросак, задерживал вынос блюда или по ошибке приносил не то, которое было заказано, а взбешенный гость, как следствие, начинал брюзжать на него слюной, другие официанты, проходившие мимо, даже зажмуривались от удовольствия, замедляли шаг и нежно раздували свои трепетные ноздри, вдыхая сладкий аромат чужих переживаний и унижения.
Громов бегло покосился на Дамира и с равнодушием вышел из посудомойки. Художник с каменным лицом прошелся среди столиков, улыбнулся нескольким гостям и обменялся парой любезностей. Завернул в гостевой туалет, намылил руки, поднял взгляд на отражение в зеркале с медной рамой – собственное лицо казалось чужим, изросшимся – будто на секунду оно скомкалось, став не по размеру. В глазах кровоточил болезненный блеск, зрачки широко раскрыты. Марк ополоснулся ледяной водой, смочил лицо и шею. Настороженно посмотрел в свои уставшие глаза с набухшими от капель ресницами, сплюнул в раковину и вернулся в ресторан.
Пока у Громова не было гостей, он разговорился с хостес – эффектной блондиночкой в облегающем платье, которую звали Эльза. В ее обязанности входило грациозно провожать гостей до столиков, сдабривать обаятельной улыбкой, книжицей меню и демонстрировать свои соски, выпирающие сквозь плотную, но очень тонкую ткань платья: Эльза не признавала нижнего белья, должно быть, по религиозным убеждениям, а может, из каких-то иных философских или политических концепций. Стоило Громову подойти, девушка тут же с энтузиазмом пошла шерстить языком: обрушила на голову художника ворох простодушных жалоб, связанных с буксующим периодом ее личной жизни, так как на данный момент она не имела
ни единого спонсора. В лучшие времена Эльза каждую неделю спала с тремя толстосумными особями, сейчас же только ностальгически-слезливо вспоминала, как полгода назад с легкой руки расписывала график встреч со своими кормильцами, чтобы последние не узнали о существовании друг друга. В связи с этим девица, собственно, и подалась в профессию хостес – на ловца и зверь бежит, как говорится.Нужно отдать ей должное: Эльза не являлась стереотипной куклой с атрофированной личностью, наоборот, ее суждения порой отличались остроумием и даже оригинальностью, а чувство юмора – задорной подвижностью и свежестью, кое-чего она смыслила и в настоящем искусстве – Громов очень ценил ее любимых художников Тулуза Лотрека, фон Штука и Эгона Шиле, автопортрет второго они как-то очень живо обсуждали (запечатлевший себя мастурбирующий Шиле у обоих рождал много вопросов и предположений – декадентский эпатаж? Одиночество? Нарциссизм? Или просто мужик подрочил перед зеркалом и решил себя нарисовать?)
Девушка не раз высказывала при Марке достаточно тонкие замечания о фильмах Питера Гринуэя, Кшиштофа Кесльевского, Куросавы, Бергмана, Михаэля Ханеке и Роя Андерссона, не говоря уже о том, что она как-то умудрилась познакомиться с картиной Дзиги Вертова «Человек с киноаппаратом», что совсем не укладывалось в голове Громова, вот и сейчас у нее под рукой лежал «Роман с кокаином», который она читала во время затишья.
По мнению Громова, для выпирающих сквозь платье сосков все это было уж слишком изысканно. Впрочем, здесь сказывалась однозначная породистость этой особы – Эльза была метиской: по отцу – чеченка, по матери – полька. Поэтому, если говорить по справедливости, Эльзу трудно назвать банальной содержанкой, скорее, содержанкой экзотической, если не эксцентрической, так как она разводила ухажеров не только на дорогую одежду или украшения, но и на плату за вторую юридическую вышку, курсы сомелье и испанского языка в институте Сервантеса. Родители развелись, когда ей исполнилось восемнадцать, так что Эльза жила сейчас сама по себе, поддерживая редкий контакт лишь с матерью, уехавшей на свою родину в Краков. В любом случае, вопреки всем вышеупомянутым деталям, она все-таки оставалась тем, что она есть – куртизанкой или, как Марк предпочитал именовать этот тип женщины, «полшлюхи», хоть и не по рождению, но, если угодно, по призванию. Пусть эти «полшлюхи» и отличались серьезностью своих самообразовательных амбиций и недурным вкусом, Эльза все же оставалась Эльзой.
Вообще, если рассматривать классификацию Марка более подробно, «полшлюхи» по типам у него делились на «с порога в рот» и на «ая-яй, не так сразу», но в целом разница была незначительна. Иногда, глядя на нее, Громов ловил себя на мысли, что она напоминает ему «Дневную красавицу» Бунюэля: такое же миловидное и холодное, аристократическое личико, что и у Катрин Денев, такие же сексуальные демоны затаились в непроницаемых, всегда широко раскрытых зрачках, которые, как казалось иногда, своей страшной чернотой всасывали сами себя, пожирали Эльзу каким-то беснующимся вихрем самоедства. К слову говоря, окончит она свою жизнь достаточно трагично: через пять лет она станет содержанкой одного вора в законе, потом по женскому легкомыслию спутается со смазливым майором из угрозыска, что не останется без внимания содержателя, и по его мановению семеро «шнырей» вывезут Эльзу в загородный дом – в предбаннике пустят по кругу, сначала всласть, потом уже в наказание изнасилуют стволом ТТ-шника, изодрав клитор в лохмотья прицельной мушкой пистолета, затем спусковой крючок дернется, и пистолет прострелит нежную мякоть глухой женской утробы, а «шныри» сожгут окровавленное тело в ржавой бочке на заднем дворике дома. В любом случае, сейчас Эльза ничего этого не знает, она сахарно щебечет и строит глазки состоятельным мужчинам, пытаясь оторвать от жизни кусочек послаще… И да, там я тоже был, и тоже мед-пиво пил, и в рот на этот раз мне попало.
Ермаков – новенький официант – подошел к Громову и щетинистой школотой-второгодником хвастливо показал тысячерублевую купюру, оставленную ему щедрой рукой в обычный обед. Художник хотел провалиться от стыда по одному тому только, что стоит рядом с этой чудовищно пошлой сценкой, сам же Ермаков непоколебимым ледоколом пер на него, хлопая барсучьими глазками, удивляясь странному замешательству, полагая, что так противоречиво у Марка проявляется зависть к его чаевым. Постояв рядом с минуту, он пошел показывать свою тысячу кому-то другому.
Вошла женщина с тремя безобразненькими детишками. Художник скользнул взглядом по отяжелевшей от целлюлита и ювелирных украшений семье, а потом вежливо поздоровался:
– Добрый день.
Эльза взяла стопку меню и повела коротконогих перекормы-шей с плюшевыми глазами за собой. Три дочки шли первые, а за ними по пятам шагала такая же перекормленная самка-мать. Замыкали шествие два квадрата в пиджаках с проводами за ушами: телохранители скребли окружающий мир подозрительно-настороженными совочками зрачков, стараясь не отставать от центра своей профессиональной вселенной.