Москва, Адонай!
Шрифт:
Пришло сильное чувство голода, но Громов подавил его – перетерпел несколько часов, а дальше оно просто рассеялось.
Нужно добавить золотой, немного виридоновой… и кобальт фиолетовый.
Постепенно на холсте вырисовывались очертания рассвета на берегу кроваво-красной реки. Мазки становились все более размашистыми, истеричными…
Марк не знал сколько он работал – несколько раз возникал соблазн посмотреть на часы, которые висели над кухонным столом, но он пересиливал себя и продолжал писать. Когда ноги ослабели, сел на стул, опустил холст ниже – было неудобно, но художник больше не мог стоять на ногах. Босые ступни затекли, глаза слипались. Поймал себя на том, что пальцы рук слишком нетвердо держат кисть, а сознание время от времени выключается. Проковылял на кухню, вылакал литр клюквенного морса, съел половину нарезного батона и завалился в постель, даже не приняв душ. За окном было
Проснулся, посмотрел на залитое ночным небом окно, покосился на измазанную синим маслом подушку. Кожу на лице болезненно стянуло, щеки и лоб горели – видимо, началось раздражение; в голове промелькнула мысль, что сегодня утром, наверное, уже пора выходить на работу. Громов презрительно глянул на телефон с отсоединенным аккумулятором, потянулся до хруста, нащупал босыми ногами тапочки и подошел к холсту… Единственное, что ему по-настоящему грозило – это оказаться на улице из-за неуплаты за съемное жилье, но он решил в крайнем случае договориться со своей бывшей кафедрой, чтобы ему разрешили поселиться в общежитии при академии, но все это потом, после, не сейчас… Вновь запах краски и растворителя. Скрежет мастихина и ласкающие движения кисти.
Уволившись из ресторана четыре недели назад, рассчитал – накопленных ста тысяч хватит на три месяца: шестьдесят с лишним придется отдать за аренду квартиры, остальное уйдет на масляные краски, холсты, питание и разные бытовые мелочи…
Бьет по холсту уверенной, как игла швейной машинки, кистью… Глаза совершенно слиплись. Во рту пересохло. С трудом заставил себя помыть кисть, осушил графин с водой и открыл холодильник. Стеклянные полки были завалены педантично сложенными стопочками грязной посуды – сначала она хранилась только на верхней полке, а еда – на нижней, но со временем аккуратно вложенные одна в другую тарелки заполнили все пространство холодильника, а художник перешел на консервы. Громов все никак не мог избавиться от привычки открывать дверцу холодильника, хотя прекрасно знал, что ничего съестного там нет уже дней восемь.
Снова вернулся к холсту. Мысленно подбирал нужные цвета. Виски сдавило. В глазах – песок.
В таком состоянии только испорчу.
Заполз на кровать, не снимая заляпанной краской одежды.
Зубы забыл почи…
Дернулся было встать, но без сил повалился назад и вжался в подушку.
Проснулся после полудня, проковылял к ванной. Перешагнул через разбросанную на полу одежду и грязные кастрюли, не поместившиеся в холодильник. Умыл сонное лицо. Вернулся к работе, почесывая взлохмаченную голову. Некоторое время смотрел, будто принюхивался, потом взял молоток и хладнокровно ударил по холсту, пробив в нем дыру. Холст лопнул – расщерился барабанной мембраной. Мольберт упал плашмя. Громов откинул разорванную работу в угол комнаты, достал из шкафа новый загрунтованный холст, поднял мольберт…
В ушах зазвенело. Во рту горчило, потолок проседал – стал гибким и пружинистым, стены начали пульсировать. Громов невольно следил за пульсацией окружившего его бетона: тк-тк-тк-бф-бф-бф-семь-восемь-девять.
Потом стал нарастать шум дыхания – гулкий, как в акваланге. Марк слышал свои громкие вдохи и выдохи, постепенно они отдалились, перетекли вовне – сделались чужими.
Это не я дышу – надо мною дышит. Вокруг меня дышит. Мною.
Спотыкающийся Марк доковылял до кровати и повалился в грязное, пропотелое белье, измазанное краской. Через несколько часов проснулся от шума мастихина. Открыл глаза и посмотрел в ту сторону, откуда доносился звук: увидел у мольберта самого себя – с воспаленным лицом и взлохмаченными волосами – двойник впился в картину, истерично чиркал по ней, как будто пытался выбить из холста искры и разжечь пламя.
Громов поднялся с постели и встал рядом. Начал помогать. Чувствовал идущий от двойника запах своего пота. Почему-то страшнее всего было стоять сзади и смотреть в свой затылок, поэтому Марк старался быть просто сбоку. Четыре руки переплетались, время от времени сливаясь в одно. Иногда Марк поднимал глаза на свое лицо, смотрел на взмокший лоб, на волосатые ноздри и щетинистые скулы…
Потолок стал еще более упругим и гибким – он провалился, что очень раздражало Марка, который понимал, что это будет мешать работе. Стены тоже вели себя странно – дрожали от шелковой ряби. Волны колебали углы и плинтусы: минутами казалось, что с потолка стекают потоки воды, из-за которых обои надуваются пузырями, похожими на мозоли, а потом отслаиваются застаревшей и высохшей кожей. Обои приподнимались и хлюпали, шелестели жабрами, а окно все больше растекалось в стороны, становилось круглым. В конце концов
оно отслоилось от стены и свалилось на пол. Громов только поморщился – ему было на это наплевать.Двойник тоже остался равнодушным к новому положению окна и продолжал писать, Марк даже зауважал своего спутника, который поначалу показался ему банальным выскочкой. Захотелось даже хлопнуть его по плечу, но стоило Громову в очередной раз увидеть собственный затылок – сделалось дурно. Сквозь стену, откуда-то сверху и сбоку, на него смотрела актриса-соседка, стоявшая на своем балконе. Марка сначала встревожило, что он видит женщину, хотя повернут к ней спиной, да и находится не снаружи, а в квартире, но потом успокоился, вспомнив, что окно теперь лежит на полу.
Несколько широких мазков. Податливая пустота белого прямоугольника. Желчь. Влажная земля. Темные горькие полутона. Черное жирное пятно в нижней части, похожее на жизнь. Промелькнула безобразная личина. Туманные топи. Болото. В правом углу молочно-перламутровое сияние – нет, пафосно, слишком прямолинейно… Костлявая лапа тянется, пытаясь… Жаждущая света тварь – сухая твердь – плоть – глина – детство не в прошлом, оно впереди – там, после смерти – пламя – слово. В пустых глазницах теплится свет. Вопросы-ответы. Капля воды. Закрытая дверь. Поцеловала в щечку – в первый раз… Сама подошла, сказала, хочет шепнуть на ушко. Мне было лет пять, наверное… белолицая с голубыми… Открытая дверь. В шестнадцать первая любовь. Объятие – сильнее поцелуя. Проникновеннее. Глубже. Оно навсегда…
Широко раскрытые, пристальные глаза. Зеленые – умопомрачение… Чернявая, смуглая… Когда идет, голова всегда набок. Ноги очень длинные и стройные, но в коленях чуть сводятся друг к другу, как у кузнечика – никогда не видел ничего более прекрасного. И голос чуть глуховатый… мокрый снег по лицу. Откуда в квартире снег? Почему снег? Почему снова окно, оно же умерло? Как странно.
Сейчас июль, у меня летние каникулы. Я учусь в седьмом классе. К сентябрю нужно доклад и письменное задание по биологии, но у меня совсем нет виридоновой краски. Нужно вынести мусор, тем более завтра сессия. Я ничего не нарисовал на тему античной литературы, никогда не любил… Гораздо больше античности любил вишневый пирог. Мама попросила купить молока и картошки, а диплом совсем не готов. Даже растушевку не сделал. Вчера на футболе расшиб себе колено и подвернул ногу. Мама мазала зеленкой содранную коленку, но в школу все равно заставила идти, несмотря на минус тридцать… все нормальные дети сидели дома, пришел только я и еще несколько задротов… у меня слишком много заказов, не успеваю – я опять взял слишком много столиков и не смогу обслужить всех гостей. Даже Нико не может помочь, у него у самого… На похоронах всегда чувствовал, как открываются двери – становилось до ужаса просторно – там, в открытом проеме страх и трепет, безмолвие или леденящие крики… Я так давно не целовал ее зеленые глаза… Неделю назад меня крестили, мне было года два, по-моему – синяя церквушка Иоанна Предтечи на Репина – я почувствовал тогда, да, было… в подвал спускались… странное прикосновение внутри, как будто вспомнил что-то важное… такое родственное, саднящее. Крест светился на солнце, почему-то потом не носил его. А краски смеются. Они говорят со мной. Зовут. А эти другие, эти твари хотят растворить меня без остатка, рассеять. Чтобы бесследно, бесплотно – ультрамариновое масло в сухую землю… несколько картин – даже несколько только картин, оставшихся после моей жалкой жизни – это очень много…
Красный, лиловый, синий. Кобальт зеленый. Слишком темно, надо больше света. Гуще мазок. Режет глаза. Снова слышу это… Опять закулисный шепот и хрипы. То же жуткое бормотание. Сковывает руки. Мне кажется, потолок скоро порвется – слишком сильно провис, набух фурункулом. Даже трещит. И в стенах пульс бьется все громче, как будто я в чьей-то черепной коробке – долбит по ушам…
Под дверьми короткие лохматые пальцы… скребутся, грызут и дергают ручку. Куражатся, хохочут. Пальцы не могут войти… На подоконнике опять эта обнаженная девица с черными глазами. Машет рукой, просит открыть стену. Смеется, хотя я чувствую: все они напуганы моим жаром-светом, они боятся того, что я сумею сбыться, спасти свою душу, бросив ее в порыве самосожжения ради своих работ, а значит и ради других людей… Я сильнее смерти и пустоты – они чувствуют это, потому и трепещут, мешают мне. Из розетки лезут щупальца. Зеленая, слизкая мразь – глянцевитая чернота хищно блестит, сползает по стене. Сжался в углу. Действительно не может дотянуться или просто дразнит? Касается уха, сваливается на плечо и снова назад, оставляя вязкий сопливый след… Проползли в щель. Заняли гостиную и кухню, давят на последнюю дверь… Алчное чавканье и семенящий топоток. Уставился в мой затылок. Чувствую его взгляд, не могу оглянуться…