Музыка войны
Шрифт:
– Но почему? Ведь твой медицинский диплом на Кипре котируется, и нет ничего, что бы тебя удерживало здесь!
– Саш, ты пойми, я сейчас слишком хорошо зарабатываю, чтобы уехать.
– Работая врачом?!
Яна улыбнулась устало, приспустив веки, как улыбаются взрослые бестолковому ребенку, который в очередной раз задает невыносимо глупый вопрос, ответ на который столь очевиден, что и объяснять ему ничего не хочется.
– Да, представь себе.
– Но на Кипре зарплаты очень высокие. И пенсии.
– Несопоставимо с моим уровнем дохода сейчас. Небо и земля.
– Сколько же ты зарабатываешь, если кипрская зарплата тебе кажется ничтожной?
Яна повела бровями.
– На такие вопросы я не отвечаю.
– Хорошо,
– Это допрос? Мне неприятно, что ты лезешь в мои личные дела. Я же не спрашиваю тебя, с какого перепугу тебе как айтишнику платят столько, сколько школьный учитель и не мечтает получать. А ведь это более важная профессия, чем твоя.
– Мне нечего скрывать, я готов ответить на любой твой вопрос, даже 2-НДФЛ готов показать. У меня белая зарплата. А все-таки я не понимаю, откуда у тебя…
– Закрыли тему.
Последние слова Яны, прозвучали так жестко, будто хлестнули меня, и мне почудилось, что я мгновенно ощутил металлический вкус во рту. Что оставалось делать? Уйти, бросить все? Умом я понимал, что это был единственно верный путь, но отчего-то сердце не слушалось, и я никуда не уходил, словно был пригвождён к своему креслу и к этой странной, то холодной, то страстной, то жесткой, то нестерпимо милой хамке. Почти в полном молчании мы провели остаток вечера, обсуждая лишь новости и смеясь над патриотическими блогерами.
Ночью я ворочался в постели, пока Яна, как она часто это делала, сидела за ноутбуком и изучала медицинские научные статьи иностранных авторов. Бледно-голубой свет от экрана падал на стену напротив ее стола, раздражая мое и без того воспаленное воображение. Если бы она только выключила компьютер и легла спать! Я не мог сомкнуть глаз, что-то давило на веки изнутри, какая-то странная тяжесть. Все катилось под откос, вся моя жизнь, я застрял в стране, которую ненавидел, я жил с женщиной, о которой ничего не знал, а главное, я навсегда потерял свою Катю, единственную, с кем сейчас хотел бы оказаться. Да, верно, именно теперь, в этот час, я бы отдал все, лишь бы в этой комнате была она, а не Яна. Живи она хоть в старой бабушкиной арендованной квартире, я бы тотчас приехал к ней, чтобы только одним глазком увидеть ее, подышать одним с ней воздухом, пусть пропитанным старческим или кошачьим запахом – не важно! – чтобы услышать ее голос, ее слова, всегда обращенные к свету, а не к самой себе, не к своим желаниям… Если бы только это можно было бы теперь, немедленно осуществить, разве нужны были бы мне сказочно красивые современные виллы на острове, не излучавшие для меня ничего, кроме стеклянной пустоты?
Но все это было потеряно, все разменяно на погоню за чем-то иным, наполненным каким-то своим, потусторонним смыслом. Так зачем было терзать самого себя? Но что же было делать с Яной? Я встал с кровати и тихо подошел к ней сзади, я хотел обнять ее, попробовать уговорить все бросить, но в мгновение, когда я уже готов был обхватить ее руками, взгляд мой зацепился за что-то на экране ее монитора. У Яны как будто были глаза на затылке, потому что она сию секунду захлопнула ноутбук и обернулась ко мне, хмуря брови и кусая нервно губы. Казалось, она, всегда хладнокровная и даже тогда бесстыжая, когда совершала плохие поступки, теперь испугалась, что я мог видеть то, чем она занималась. А я успел увидеть многое!
– Ты? Не спишь?
– Проснулся вдруг. Но уже иду обратно. Завтра рано утром совещание.
Забыв о том, зачем я подходил к ней, я бросился в кровать. Стоит ли говорить, что всю ночь я провел в полубреду, в лихорадке, будучи не в силах выбросить из головы увиденное! Все мои давешние цели, разбитые вчера Яной, мечты о Кипре, наконец, мечты о Кате – все было таким пустяком, таким вздором, они не шли ни в какое сравнение с откровением нынешней ночи! С той самой минуты, как я увидел то, что увидел, передо мной
маячила только одна цель, и все остальные перестали существовать.Глава шестнадцатая
9 мая 2014 года в Мариуполе случились кровопролитные и многогранные события, смысл которых сводился к тому, что жители отказывались от навязываемой новым режимом идеологии восхваления Гитлера и Бандеры. Украинцам законодательно запретили праздновать День Победы, носить символику Великой Отечественной войны и Советского Союза. Учителям грозило наказание в виде тюремного заключения до трех лет в случае упоминания Великой Отечественной войны на уроках в положительном ключе. Даже ветеранов войны – и тех запугивали и не позволяли им праздновать 9 мая.
Тогда в Мариуполь прибыли представители правого сектора для того, чтобы испортить праздник, они набросились на митингующих в честь Дня победы и стали срывать с людей георгиевские ленточки, устраивать потасовки и драки. Вопреки воле руководства милиция города отказалась выполнять приказ разгонять мирный митинг. Тогда новый начальник милиции Валерий Андрощук попросил помощи нацгвардии, в ход пошло оружие, и столкновения закончились тем, отделение милиции было захвачено, а милиционеры Мариуполя были убиты. Убиты лишь за то, что не подняли руки на мирных безоружных горожан, праздновавших День Победы.
Почему этот день значил столь многое для этих пожилых и молодых, и не очень молодых людей Донбасса? Большинство из них знало о войне лишь по рассказам близких и из выборочно прочтенных книг или фильмов. Хуже того, эти люди жили на Украине, в государстве, где так или иначе распространялась пропаганда бандеровской версии событий Великой Отечественной войны. Так почему эти люди, вопреки гнету безудержной пропаганды, вопреки новым учебникам, появлявшимся, как грибы после дождя, с извращенной историей народа, вопреки новомодным художественным книгам, оплевывающим героев той войны, шли и шли на митинг и праздновали столь болезненный для нацистов День 9 мая?
Им почти неоткуда было почерпнуть достоверные сведения о прошлом за последние двадцать лет, они могли сколько угодно разочароваться в рассказах предков за два десятилетия, но они… отчего-то не сделали этого. Быть может, это беззвучные слезы в глазах дедов и бабушек, быть может, это неподвластная воле дрожь в голосах стариков, что появлялись всякий раз, как они начинали говорить о былом – потому как самое невыразимое всегда выразительнее любых слов. И эти слезы в глазах, и ком в горле, и дрожь в голосе – пропечатались в памяти навеки, как электрические связи, что вспыхивают неожиданно в уме именно тогда, когда только они и нужны. И никакие потуги пропагандистов не в силах превозмочь столь яркую вспышку света, что осеняет память и возвращает проникновенные дни детства или юности, проведенные с ветеранами, в тончайших подробностях, во всем многообразии чувств и переживаний.
А быть может, это трепетное отношение близких и дорогих, кого уж давно не было в живых, ко всему, что было связано с войной, или безграничное уважение к предкам, к их подвигу, лишениям, к их боли и стойкости в те полные тяжких испытаний годы.
Или, быть может, это была просто любовь, негасимая, вечная, к тем, кто нянчил, кто воспитывал их и кого уж давно не было на этом свете: как можно было предать тех, кого так любил и уж не мог вернуть, как можно было оплевать самую их память, как можно было зачеркнуть их подвиг, в конце концов… как можно было не поверить им, близким, родным, добрым, мудрым, знавшим о войне не по картинкам из книг, а поверить чужим полулюдям в дорогих костюмах с экранов телевизоров, поверить тупым и пошлым изуверам в масках с битами и коктейлями Молотова в руках, кто ничего не знал и никогда не узнает о войне? Должно быть, чтобы разувериться в собственных дедах и бабушках, нужно было потерять разум, изъять из себя напрочь душу, надругаться над собой так, как надругаться можешь лишь ты один…