Музыка войны
Шрифт:
– Парфен!
– Димка!
Как они были похожи, даже теперь, спустя столько лет, измотанные, поседевшие, постаревшие – но как по-разному постаревшие, один – от избытка наркотиков, другой – от волнений и тревог военной жизни. Шишкин глядел в свое зеркало, но зеркало казалось ему теперь – при ближайшем рассмотрении – искаженным, вроде те же маленькие вдавленные в лицо глаза, но каким сволочным блеском они горели, вроде тот же рот с пухлыми губами и складками над ним, но рот жесткий, злой, напоминавший хищнический оскал. Водопад мыслей и слов захлестнул Дмитрия, но и за ним, как стук сердца, неотступно бился неумолимый вопрос. Вопрос этот был о том, кто из них выстрелит первым, кто станет тем подлецом, что подстрелит родного брата.
Шишкин все эти годы полагал, что двоюродный
– Сдавайся! Медленно автомат на пол и руки – за голову.
Но тот не шевелился, тогда Шишкин продолжил говорить:
– Другого пути все равно нет. Вы в полном…
Но последние слова так и не были произнесены: раздалась, как шквал, автоматная очередь, и Шишкин сначала неестественно замер в воздухе, раскинув руки, а затем упал.
Парфен, должно быть, в глубине того самого места, где когда-то зиждилась у него душа, был настолько потрясен собственным поступком и необратимой силой его, что опрометью бросился прочь, как можно дальше от тела собственного брата, чтобы не видеть его мертвым, не закрывать ему веки, не глядеть в его простое, доброе, бесхитростное и человечное, навсегда застывшее лицо. Родное лицо! Забыть, выкинуть из памяти, как и все то важное, что он уже успел выкинуть из нее, чтобы доблестный и честный лик Митьки никогда не преследовал его, не снился по ночам, будто не было ничего, ничего, никогда. Он не плакал, и вроде не ощущал почти ничего, ведь давно научился бесчувствию, а все ж-таки в груди давило, какая-то горечь стискивала нутро, подступала к горлу.
Как все это было горько, как невыразимо горько! Но что, что именно? Что так потрясло его – ведь он ни о чем сейчас не думал, ничего не хотел знать? Отчего же было так горько, от каких таких потаенных мыслей и неизъяснимых переживаний? Он не знал и знать, стало быть, не желал!
Разве это была не Гражданская война, не закономерный итог ее – когда брат поднимает руку на брата? Разве раньше не знал он, что так будет? Разве не то же было в восемнадцатом году, сто лет назад? Разве тогда он не встал бы, как сейчас, на сторону тех, кто щедро платит? И вдруг с самых задворок сознания чей-то грубый голос воскликнул: «Ложь! Ложь! Деды твои шахтеры жили в таком беспробудном мраке нищеты и невежества, и пьянства, что счастливы были умирать за красных, за новую жизнь, за собственную свободу, и ты бы тогда встал с ними.» Да и восемьдесят лет назад его деды были на стороне красных, а не бандеровцев. Почему же сейчас он был с другими? Отчего оказался на стороне, за плечами которой зияла лишь тягостная пустота, заполоненная воплями, прыганием, лицедейством и наркотическим угаром? Что могли они противопоставить Руси и русскому духу, о мощи которого тысячи лет слагали песни по всем городам? Разве верил Парфен, что можно победить ни разу несломленных, несокрушимых русских, разве верил он, что можно… победить самое себя?
Ему бы послушать брата, а не стрелять в него… сдаться в плен… но нет! Руки не то, что по локоть, по самое горло утопали в крови; десятки, сотни людей, замученных до смерти, тягостной тенью следовали за ним, где бы Парфен ни был, куда б ни пошел. Скольких он пытал, над сколькими насильничал, сколько убивал… ведь детей убивал, детей!.. Обратного пути не было, и Парфен знал о том.
Он бежал и спотыкался, падал, ранил колени и без того израненные ладони об обломки бетона и торчащей из него арматуры, о стекла, гвозди, саморезы, искореженные железные балки, но вставал, снова бежал, как будто кто-то преследовал и гнал, и хлестал по пяткам, и все поджаривал их до костей из-под самой земли.
Сколько минут прошло, сколько часов – он не знал. Внезапно, против воли, кто-то вырвал его из липкого бреда, и Дмитрий с большим трудом открыл глаза. В тумане виделись странные лица: незнакомые, неродные. Страшно хотелось пить, стало быть, он истекал кровью. Что же, конец
был так и так неизбежен, умирать придется все равно когда-нибудь, так отчего не теперь? И вдруг ему стало страшно жаль не себя, а жены, матери, дочери, ему так живо представилось, как им это будет больно, как тяжело. Но что можно было изменить, что? В когтях врага – а это был, безусловно, он – раненый Шишкин без оружия не мог ничего предпринять.– Москаль!
– Надо ж так! Сам сюда явился. Явился-не-запылился, так тебя разэдак!
– Издох?
– Нет, еще, так его разэдак, живой.
– Добьешь?
– Ну не тащить же его к нам, спину гнуть!
– Нам и своих, так их разэдак, раненых хватает, лекарств нет.
Казалось, они совсем заболтались, заматерились, забыв о пленном. И все-таки даже эти двуногие были его последней соломинкой – самому ему уже не выбраться отсюда, даже если они бросят его здесь и не тронут – он все равно погибнет. И Шишкин ухватился за эту соломинку, сколь бы туманной и непрочной она ни была.
– Братцы… Вы в полном окружении. Все равно придется сдаться в плен.
– Поговори мне еще тут! – Один из них, что покрупнее, замахнулся на него прикладом. Нашел себе «брата»..,
– Знаешь, сколько… «азовцев 19 » пытаются бежать? В гражданское переодеваются, садятся в авто и едут…
Солдат не только замер, так и не ударив Шишкина, но и медленно опустил дуло автомата.
– Убейте меня и не получите ничего от этого, никакой… выгоды. Я-то все равно помру – и без вашей помощи. А ваша сдача в плен… неизбежна! Так если вы не просто в плен, но и спасете бойца, пусть и при смерти… вам это будет намного выгоднее.
19
«Азов» – террористическая организация, запрещенная в РФ
– Тварь руснявая, чего надумал…
– Да погоди ж ты…
Шишкин почувствовал, как перед глазами оба туманных пятна солдат слились воедино. Он говорил, а сам не верил в то, что говорил, не верил, что слова его, пусть и разумные, дойдут до умов, оскудевших от наркотиков, спиртного и жесточайшей пропаганды. Все это было тщетно, все напрасно, он зря из последних сил выдавливал из себя эти уговоры и убеждения, пусть и здравые, пусть и нужные им, быть может, даже больше, чем ему самому. Разве можно было сладить с нацистами? Звери, нелюди, они скорее себе ногу прострелят, чем его пощадят…
До него доносились их голоса, они о чем-то перешептывались и горячо спорили, но не на мове, а на русском. Чувствовалось, что один, более хитрый и пронырливый, давил и побеждал, несмотря на сопротивление второго, более крупного. По обрывкам предложений и отдельным словам, которые все же распознавало ухо, Дмитрий догадался о примерной сути их спора.
Более изворотливый из них упорно доказывал, что они так и так собирались бежать и предпринять попытку сойти за русских, чтобы покинуть Мариуполь, а теперь им представился отличный случай сдаться в плен с выгодой для себя, и это было вернее всего. Второй настаивал, что стоило пробовать проскочить сквозь досмотр, чтобы избежать плена, но первый, несмотря на то что раньше поддерживал эту затею, теперь, наоборот, высмеивал ее как самую нелепую из всех возможных. Он вспомнил видео ролики из различных каналов, где русские показывали, как поймали на пропускных пунктах всех нацистов, ту же Тайру, когда она пыталась выдать себя за обыкновенную мирную гражданку – а ведь она, женщина, выглядела намного менее подозрительно, чем они, от ушей до пяток разрисованные нацистскими татуировками.
Наконец они пришли к единому мнению.
– Мы вынесем тебя к своим, а ты скажешь, что мы добровольно сдались в плен. Идет?
– Договорились.
– Не обманешь? Из-под земли достанем.
– Даю слово.
Так свершилось самое невозможное из всего, что могло случиться в этот злополучный день: два незнакомых солдата оказались умнее и дальновиднее Парфена, и Шишкин был не только спасен и отправлен в госпиталь, но за пленение двух вражеских бойцов был представлен к награде.
<