На том берегу
Шрифт:
Подумав так, она решила, что нет никакого смысла показывать Любе этот альбом. Да и Сергею, узнай он об этом, тоже неприятно будет, и уж конечно придётся объяснять, где взяла, зачем принесла домой… Мало того, что однажды, не подумав, не взвесив всего, так легкомысленно подхватила и стала укреплять в податливой душе девчонки сказочку, которую та сама себе придумала, так теперь ещё эта фотография!..
Прийти домой, потихоньку запрятать куда-нибудь альбом — только это и оставалось.
Но прежде чем повернуть к дому, она дошла до городского сада и там за танцевальной верандой, на тихой, заснеженной аллее, нашла лавочку, села, а потом, оглядевшись по сторонам, достала из сумки альбом, замерев от волнения, открыла и на первой же странице увидела его портрет… Две фотографии
Такие же глаза, но теперь не отца, а самого Алёши увидела она на другом фото. Эта карточка не была приклеена, лежала между страниц, её ещё не успели приклеить. Алёша снялся в новенькой гимнастёрке, в пилотке, сдвинутой на левую бровь, — «Неужели в той самой?..» — и глядел на неё так знакомо, и она так явственно представила его, будто он, живой Алёша, вдруг возник перед ней, подошёл неслышно по этой дорожке и остановился.
Надя испуганно вскинула голову, машинально захлопнула альбом… Какой-то парень с лыжами в руке шагал по аллее парка и, глядя на неё, улыбался так, будто ненароком подсмотрел её тайну.
…Пора было возвращаться домой. Прийти, приготовить обед, постараться сделать так, будто ничего не случилось, накрыть на стол — Новый год как-никак, а они даже не посидели вместе, а Сергею Васильевичу завтра уезжать, пусть уж едет со спокойной душой, с уверенностью, что дома всё хорошо.
Уже подходила к дому, когда в окнах, то тут, то там, зажигались огни, за дымкой тюлевых занавесок вспыхивали разноцветные лампочки на ёлках. Надя замедлила шаг, задержалась у ворот, взглянула на свои окна и обрадовалась: в большой комнате горел яркий свет — хрустальная люстра светила всеми огнями, и она приняла это как добрый знак, как обещание покоя и мира в доме.
Поднявшись на свой этаж, стоя перед обитой тёмно-коричневым дерматином дверью, вдруг испугалась чего-то… Странный, непонятный был испуг и сама мысль, промелькнувшая при этом: «А будет ли он, этот мир? Будет ли в ней самой, в её душе?» Желая поскорее отмахнуться от этой тревожной мысли, торопливо нажала кнопку звонка: скорее вбежать в квартиру, увидеть вполне благополучные, успокоенные и такие желанные лица, узнать, что её ждут давно… Ведь этого же она хотела!
Дверь открыла Люба.
— Ма, — не дав опомниться, заговорила голосом девчонки-подлизы, — ну не сердись на мня, я больше не буду. Честное пионерское! — И, чмокнув Надю в щёку, отскочила, всплеснув руками в притворном ужасе. — Па! — впервые вдруг назвала так Сергея Васильевича, — она же окоченела у нас совсем, не руки, а ледышки. — Люба суетилась перед ней, стаскивала с неё пальто, ворчала с сердитым притворством: — Где же ты пропадала! Мы такой стол приготовили, сидим тебя дожидаемся. Ты посмотри только! А папка даже шампанское привёз.
Он вышел из комнаты, весёлый, в белоснежной рубашке, бутылка шампанского в руках, и Надя вновь, как когда-то, подумала: победитель…
Но как смутило её тогда это вовсе не сорвавшееся случайно, а вполне осмысленное, будто специально к этому примирительному, праздничному столу приготовленное — «папка»!
А стол в гостиной и правда уже сверкал хрустальными бокалами, и новогодняя ёлка подмигивала разноцветными огнями, и Люба с излишней проворностью хлопотала, суетилась возле стола, передвигая с места на место давно расставленные бокалы.
— Итак, дамы в сборе, — гремел бодрым голосом Сергей Васильевич, — гусары открывают шампанское! Соберу я вас вместе в конце концов?..
…Как это вышло, она не могла понять… Помнит, как разделась в коридоре и с сумкой в руках прошла к себе в комнату, подумала, что надо бы другое, новое платье надеть, праздник всё-таки… И ещё держала в голове: альбом, альбом надо спрятать… Оглянувшись на дверь, достала его из сумки, и в это время дверь приоткрылась, Сергей позвал её. Она испугалась, поспешно положила альбом на книжную
полку, поверх стоявших книг, подумала, что потом, улучив минутку, зайдёт и перепрячет его. И позабыла…14
Сначала они вместе мыли посуду — это у них называлось: мыть в четыре руки… Стояли рядом на кухне у рукомойника, Надя мыла, а Люба с полотенцем через плечо принимала тарелки, вытирала и ставила их на стол. Делала она это с таким старанием, будто выполняла очень важную и ответственную работу. Так бывает, когда одинаково трудно и говорить и молчать.
Потом, не снимая передника, с полотенцем на плече, Люба вышла из кухни, а Надя одна домывала посуду и всё не могла отделаться от ощущения близкой и непоправимой какой-то беды. Мельком, бросив взгляд в комнату через приоткрытую дверь, она заметила, как неспокойно поглядывает в её сторону Сергей, будто ждёт чего-то. Да и Люба, отметила она, ведёт себя как-то странно: то неестественно громко смеялась за столом, а тут вдруг замкнулась, примолкла… О чём-то она разговаривала с Сергеем Васильевичем, там, в комнате, и Надя видела её лицо, словно чем-то взволнованное.
Надя домывала последнюю чашку, когда Люба вернулась на кухню. Она вошла, прикрыв за собой дверь, села за стол, на котором стояла посуда, и вдруг спросила:
— Мам, а ты любила его?
— Кого? — почти машинально отозвалась она, подумала при этом, что Люба Сергея Васильевича имеет в виду.
— Ну кого, вот этого курсанта или солдата, я уж не знаю… — И только теперь, оглянувшись, Надя увидела, что Люба держит в руке фотографию из того альбома. — Только честно, ты любила его? И не выдумывай ничего, не обманывай меня больше… Я должна это знать.
Голубая фарфоровая чашка выпала у Нади из рук и без звука раскололась и распалась на две половинки, будто грецкий орех, а она стояла и глядела на фотографию, с которой молодой курсант в пилотке, надвинутой на левую бровь, смущённо улыбался, глядя на неё.
Ещё она успела подумать, что надо бы спрятать эту чашку, чтобы Сергей не увидел её, увидит, расстроится, потому что он очень берёг этот трофейный сервиз, доставал его из серванта только по очень торжественным случаям, в праздники или для нужных гостей… Убрать, а потом склеить, и Любе сказать, чтобы молчала… Вся эта пустяковина мимолётно пронеслась у неё в голове, опередив на мгновенье мысль о том, что это вовсе и не чашка разбилась, а что-то хрустнуло и раскололось у неё в груди, что-то обжигающе горячее пролилось там, под сердцем, и, почувствовав это, она с болью и досадой взглянула на Любу, на её побледневшее, испуганное лицо, увидела, как, метнувшись из-за стола, та рванулась к ней, уже опускающейся тут же, перед столом, на пол, услышала её крик: «Мама, не надо! Прости! Я не хотела…» И топот ног, лицо Сергея, склонившегося над ней, и снова голос Любы, то ли к нему, то ли к другому кому-то обращённый: «Это всё вы, вы виноваты!.. А я-то слушала вас…»
Думала, целая вечность прошла, а оказалось, совсем немного: ещё и «скорая» не приехала, и Сергей Васильевич, снова вызывая её, кричал по телефону, и Люба с испуганным, несчастным лицом так и сидела перед ней на коленях, а она уже пришла в себя. И боль приутихла, будто что-то остыло там, и врач, появившийся наконец, осмотрел её и успокоил, сказав, что случай не самый страшный, больница тоже не обязательна, а вот покой… При этом он обвёл взглядом просторную гостиную, как бы засвидетельствовав, что для покоя больной места вполне достаточно, оставил на столе стопку рецептов, с которыми Сергей Васильевич тут же и устремился в аптеку.
Когда вернулся, Надя лежала на диване в комнате у Любы. И Люба сидела рядом. Они тихо разговаривали о чём-то, но тут же и замолчали, как только Сергей Васильевич вошёл к ним с лекарствами. Увидел её осунувшееся лицо с болезненной темнотой под глазами, уловил, как невольно замерла она, как взглянула на него с молчаливой просьбой не говорить, не спрашивать ни о чём, оставить её в покое. Молча потоптался перед ней, оставил лекарства на тумбочке и вышел, осторожно прикрыв за собой дверь.
А утром Люба вышла из комнаты, чтобы принести ей воды, но тут же вернулась и сообщила: