Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

А как хотелось? Пожалуй, она и сама тогда толком не знала. В тот год с ней вообще творилось что-то странное, необъяснимое. Расскажи кому, не поверят… После трёх лет, проведённых в Париже, она вдруг так затосковала по дому, по родному Поволжску, по своей малогабаритной двухкомнатной квартире, по участковой детской больнице, где её так любили и коллеги-врачи, и сёстры, и маленькие её пациенты, и эта тоска почти физически, до головной боли, до бессонницы, до смятения даже, стала одолевать и мучить её день ото дня.

Тоска мучила Леру, а Лера мучила Юру… Через полгода, в Поволжске, оставшись одна, она и сама дивилась: да с ней ли всё это было? И где? В Париже! И сам Париж, да был ли он в её жизни, была ли она там? Может, всё это приснилось ей? А эти фотографии

в альбоме, которые они с Алёшкой разглядывают иногда по вечерам, — не отпечатки ли с тех снов? Ведь он ей и в самом деле тогда часто снился, всегда цветным, в ярких красках, как Монмартр в весеннюю пору, когда хозяева маленьких кафе и бистро выносят на улицы и ставят тут же, на тротуаре под деревьями, аккуратные столики и ажурные стулья, а над ними раскрывают разноцветные зонтики; когда в садах и скверах зацветает душистая сирень; когда парижские художники, сами по себе живописные, разодетые кто во что горазд, тут и там устраиваются со своими мольбертами, с этюдниками, выставляют рядком свои картины; когда из сероватой утренней дымки возникают контуры Эйфелевой башни, очертания приземистых мостов через Сену, какие-то памятники, тронутые зеленоватой патиной, с восседающими на конях французскими королями, о которых так много и так интересно рассказывал ей Юра, исходивший Париж вдоль и поперёк.

Знала, слышала, что существует такая болезнь — ностальгия, но полагала, что это не для неё, это для тех несчастных, обездоленных и бездомных эмигрантов, которых она видела бесприютно слоняющимися по парижским улицам, одиноко сидящими под мостом, на набережной, на острове Сите, а ей… В самом деле, ей ли, приехавшей с мужем в Париж, с трудом поверившей в это почти невероятное, как дивный сон, чудо, в такое везение, ей ли, вполне нормальной, здоровой женщине, думать об этом! Быть в Париже, ходить по этим улицам и бульварам, от одних названий которых дух захватывало, видеть своими глазами знаменитый Нотр Дам, сидеть, как заправская парижанка, в каком-нибудь уютном кафе с чашечкой кофе, скажем, на Елисейских полях или в Булонском лесу, где когда-то вот так же, может, за этим или за соседним столиком, сидел и пил кофе, любуясь вечерним Парижем… Да что говорить! Какая тут ностальгия!

Разве думала она тогда, что с ней случится такое, и многое, что на первых порах вызывало радостное удивление и чуть ли не детский восторг, что соблазняло, манило и искушало едва ли не на каждом шагу, к чему так усердно, ценой материальных и душевных усилий приобщалась она, желая походить на парижанку, думала ли, что всё это примелькается, потеряет свой соблазнительный блеск и ей станет тоскливо и одиноко на многолюдных и красивых улицах, в этих до неприличия роскошных магазинах, заваленных всяким тряпьём?

А её милые соседки, улыбчиво приветливые тётушки, с которыми она вовсю старалась быть изысканно любезной? И года не прошло, как из мадам Луизы и мадам Симоны они превратились в обыкновенных болтливых и не в меру любопытных тёток, готовых совать свои носы в чужие дела и так же охотно перемывать за глаза косточки друг дружке, как это делали её соседки по подъезду там, в Поволжске.

А мадам Кристина, их консьержка, миловидная и кокетливая не по годам старушка в неснимаемом фиолетовом парике!.. Три года, изо дня в день, видеть её подозрительно юную улыбку, старательно обнажающую два ряда фарфорово-свежих зубов, слышать фальшиво-восторженный возглас «Мой миль подруг!», которым она встречала её по утрам, — легко ли всё это!

Юрию Васильевичу было легче. Так, во всяком случае, думалось ей тогда. Впрочем, так и было, наверное: у него была работа. Там, в корреспондентском пункте, в ежедневной репортёрской суете, под перестук пишущих машинок и телетайпов, среди разговоров и новостей, за чашечкой кофе, в частых поездках по стране, сегодня в Марселе, потом в Гавре, потом в Дижоне или Тулузе, всегда на людях, при любимой работе — там была его жизнь. Жизнь без неё, без Алёшки. Туда он уходил по утрам, каждый день ровно в восемь, чтобы успеть пройтись пешком, «пообщаться» со своим Парижем. Всегда элегантный, спортивно подтянутый,

в сером костюме, в свежей, непременно светлой, белой или голубой, сорочке, с аккуратно подстриженной светлой бородкой, которую он начал носить ещё в Москве, незадолго до отъезда в Париж. Он уходил, а она оставалась с Алёшкой, и в их распоряжении был… вы думаете, весь Париж? Ничуть не бывало!

По Парижу они гуляли только втроём и только по выходным дням, когда Юра был свободен, а в его отсутствие география огромного города с его парками, кинотеатрами, музеями и магазинами, как и маршруты их прогулок, сокращалась до пределов небольшого дворика, мощённого полированно-серыми каменными плитами, с четырьмя пальмами, сиротливо растущими в кадках, возле которых она ставила по утрам Алёшкину коляску, шикарную, как королевская карета. Оставались ещё ближайшие улицы и сквер с аптекой и магазином на углу, куда они раз в день отправлялись, бывало, как на подвиг: она пешком, а Алёшка в коляске.

И вот, нежданная и непрошеная, приходила к ней эта сиротская тоска. Нудная и серая, как зимний парижский вечер, как их ухоженный, без единой травиночки дворик с шуршащими на ветру пальмами, с фиолетовым париком консьержки, с утра до вечера маячившей в квадратном, как телеэкран, окне на первом этаже; тоска эта начинала мучить её, и никакие воскресные прогулки по полупустому городу, ничто уже не спасало от изо дня в день растущей тревоги за Алёшку, за Юру, за себя.

Чего боялась, о чём тревожилась, сама не знала, но даже с этих совместных прогулок она почему-то спешила вернуться домой. Но и там чувствовала себя неспокойно: то и дело вздрагивала от телефонных звонков, от шума поднимающегося лифта. Плохо спала по ночам.

Однажды, после такой вот тревожной ночи, она призналась ему, что устала и от этих пелёнок-распашонок, и вообще от всего, от этой парижской жизни в четырёх стенах, что хочет домой, что надоело изо дня в день сидеть и ждать…

— Надоело? В Париже?

Он глядел на неё недоуменно:

— Ну и шуточки у тебя, мадам!

Но ей не до шуток было.

— Во-первых, не мадам, — сказала она, — а во-вторых…

— Ну, пошло-поехало, — опечалился он. — Занялась бы лучше французским, хотя бы в пределах элементарного разговорника. Из уважения к нации, к этим людям, к стране, в которой живём…

Это уж было слишком! Не удержалась, съязвила:

— Может, и парик фиолетовый прикажешь купить, в консьержки устроиться. До вашей телетайпистки мне, конечно, не дотянуть, коленками не вышла, а в консьержки…

Телетайпистку, длинноногую парижанку лет восемнадцати, с причёской, как у певицы Мирей Матье, о которой тогда говорил весь Париж как о новой звезде французской эстрады, Лера увидела однажды в корреспондентском пункте во время встречи Нового года. Красивая девчонка, с чёлочкой под самые брови, в мини-юбочке, усыпанной блёстками, этакая а ля Снегурочка, с весёлой непринуждённостью исполняла обязанности хозяйки праздничного вечера. Но особенно усердно, как заметил кто-то из Юриных коллег, она «строила глазки» своими очаровательными коленками всем братьям-журналистам, аккредитованным в Париже. И Лера была уверена, что не менее старательно она занималась этим и в другие, будние дни.

И вот припомнила…

— При чём тут коленки? — Юра недоуменно пожал плечами. — На нет, как говорится, и суда нет.

Впервые за два с половиной года парижской жизни они поссорились тогда всерьёз. В то утро он ушёл из дома, совсем не по-французски хлопнув дверью, а впрочем, может, именно так и уходят от своих жён рассерженные французы — откуда ей знать?.. Как бы то ни было, но именно этот поступок Юрия Васильевича был замечен и по достоинству оценен мадам Кристиной, этой всевидящей мымрой, оказавшейся в данный момент на своём посту. Кажется, после этого она ещё больше зауважала своего постояльца, всегда такого уравновешенного, спокойного. Зато к Лере после этой истории она стала относиться с каким-то особым, молчаливо-скорбным сочувствием. Увы, дорогая, словно говорила она ей, такова наша доля, и я всё прекрасно понимаю и даже сочувствую вам, но… Вы на себя-то взгляните!

Поделиться с друзьями: