Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Хозяин барин, — Глеб пожал плечами. — Об чём хоть пьеса?

— Об сём, — сказала Ирина, — а какая, собственно, разница. — Безнадёжно махнула рукой. — Тошно всё, Глеб, неприлично всё это. Не театр, а частная лавочка, семейный какой-то подряд. Сами пишем, сами ставим, сами играем…

— И распределились уже?

— Да в этом ли дело! — в отчаянии почти выкрикнула она. — Мне этих его ролей и даром не надо, переживу как-нибудь. Я о театре говорю, о моём театре, понимаешь, в котором я проработала без малого двадцать лет. Что с ним стало-то? И с нами тоже. О свежем ветре говорим, о переменах, эксперимент театральный затеяли… Можешь представить, сегодня перед читкой собрал он нас и на чистом глазу, на высоком пафосе

к гласности призывал, к обновлению, а потом выложил свою самодельную пьесу на стол. Прошу любить и жаловать! А не полюбите… Жаловать не будем.

— А если пьеса талантливая, — осторожно предположил Глеб, — если она по-настоящему современна?

— Она будет такой, — пообещала Ирина, — хотя таковой никогда не была и не будет. Конъюнктура до мозга костей. Понадёргал проблем из позавчерашних районных газет, устроил заседание правления колхоза с оживляжем, а в финале все пляшут и поют. — И вдруг спросила: — Хочешь, скажу, чем всё кончится? Завтра же затрубят фанфары: в театре рождается гениальный спектакль, посвящённый знаменательной дате… Ты же знаешь, как у нас любят эти «датские» спектакли. Что потом? Потом благодарные организованные зрители, узнав на сцене знакомую тётю Глашу или дядю Васю, будут выражать восторги по поводу актуальности, узнаваемости и современности, а потом фестиваль под девизом «Театр — селу», потом смотры, творческие отчёты в столице, а то, глядишь, и на телевидении покажут, а там дипломы, звания, а может, и премия перепадёт. И никто, вот в чём загадка, никто не решится сказать, как всё это называется. Ох, Глеб, — снова запечалилась она, — тошно и обидно служить при голых-то королях.

Она отодвинула чашку с недопитым, остывшим чаем, просительно поглядела на него.

— Говоришь так, будто я виноват в чём-то.

— Ты виноват уж тем, — продекламировала она, — что хочется мне кушать… Слушай, — попросила она, — нет ли у нас в холодильнике чего-нибудь? Колбаски кусочек.

— Что такое холодильник, я знаю, — пошутил Глеб, — а вот…

Поднялся, подошёл к холодильнику, достал кусок колбасы, ещё с майских праздников, стал делать жене бутерброды.

— А вообще, я скажу тебе, в чём ты виноват. Хочешь?

— Давай, — он и себе бутерброд сделал. И чаю ещё налил, ей и себе. — Гулять так гулять!

— У тебя столько друзей в городе, даже редактор в газете свой. Неужели…

— А при чём здесь друзья? — Глеб уставился на неё. — Не надо путать божий дар с яичницей.

— Извини, — Ирина виновато опустила глаза и вдруг спросила: — Объясни тогда мне, чего стоит этот ваш божий дар, если от него ни жарко, ни холодно?

— Дружба дружбой, а служба, — Глеб перехватил руку жены, потянувшуюся за колбасой. — Хватит, разгулялась на ночь глядя.

— Вот и послужил бы твой Серёжа доброму делу, — ухватилась она, — в кои-то веки. Или Митя твой. Сколько лет на культуре сидит и в упор ничего не видит. Все молчат, всем хочется спать спокойно. Да и ты тоже хорош.

Глеб вопросительно взглянул на неё.

— Да, да, и не прикидывайся, не удивляйся, будто не знаешь о чём. Ты написал хорошую пьесу и сидишь целый год на ней, как, извини, собака на сене.

Легли уже за полночь. И не спалось, конечно, обоим. Проворочавшись с полчаса с боку на бок, понимая, что Ирина тоже не спит, Глеб не выдержал, зажёг светильник.

— Ты чего? — Ирина лежала с открытыми глазами, заложив руки за голову. — Скорей бы ночь прошла, чтоб снова на работу?

Он не ответил. Лежал с минуту, думая о своём, потом сказал:

— Я вдруг подумал… Чем мы живём, чем себя мучаем! Вот эти наши разговоры по ночам… Такая чушь, такая суета, а мы на это силы тратим, душевные и физические. Бичуем всех на кухне под сурдинку, а сами, что мы сами-то? Ну, выговоримся, ну, выскажемся друг перед другом, а дальше что? Люди раньше за правду на эшафот, на костёр шли, а мы, два вроде бы интеллигентных

человека, что мы можем? Мы даже мелким благополучием, милыми привычками своими пожертвовать не сможем, живём как связанные по рукам, всё до последнего шага наперёд высчитываем, и за себя и за других. Мы даже за сына своего… мы для него мостим дорожки, те самые, которые он сам бы должен прокладывать, а он потом даже спасибо нам не скажет…

— Чего ты предлагаешь? — спокойным голосом спросила она. — И о какой такой правде печалишься. Есть ли она у нас, эта правда, ради которой можно на эшафот? — Она приподнялась на локте, взглянула на него совсем не сонными глазами, призналась: — Я вот лежу… как телепатия какая-то… я же сама об этом думаю. И знаешь, ещё о чём? Вот откажись я сейчас от всего, скажи всю правду тому же режиссёру, уйди я из театра в знак протеста, да меня же свои за дурочку посчитают.

— Похоже на то, — Глеб усмехнулся печально.

— А ты вспомни, — Ирина положила ему голову на плечо, — вспомни, о чём раньше мы говорили. Да, о других, но не так, как теперь. Мы за них, за других, болели, нам другие не безразличны были! Помнишь, радостный приходил: книжку у Пашки в издательстве приняли, а от Юры от Парамонова из Парижа письмо пришло, всем привет шлёт… Почему же нам от этого хорошо тогда было? А сейчас! Ты о ком-нибудь мне хорошее говоришь? А от меня ты о ком-то хорошее слышишь? Может, все «хорошисты» исчезли, а «плохиши» остались? Ну, а сами-то мы, ты прав, что мы сами-то? Чем мы дороги так себе? Ты писатель, вот ты и подумай.

С чего начали, тем и кончили: вдруг примолкли, ушли в себя.

— Выключай, — предложила Ирина, — завтра с утра репетиция.

Свет погас, но ему было ясно, что теперь-то он точно не заснёт. Так и было: часов до четырёх проворочался в невесёлых раздумьях чёрт знает о чём. В основном о себе самом, о своей невесёлой работе, от которой, если подумать и взвесить, было больше огорчений, пожалуй, чем радостей. В самом деле, какие радости! Это прежде, по молодости, после первых удач, ему думалось, что и дальше всё так же пойдёт: ровно, гладко, от успеха к успеху. Узнавал, что в журнале принят рассказ — и жил этой радостью, подгонял недели и месяцы в ожидании счастливого дня, когда в городе, в газетных киосках, появится наконец журнал, когда сам он возьмёт его в руки. И всё было так, как ему представлялось: появлялся журнал, и кто-то звонил, поздравлял, кто-то хвалил, а кто-то помалкивал, и это смущало его, конечно, хотя и этому находилось в конце концов объяснение: молчали, потому что завидовали…

Но как-то до обидного скоро всё затихало и забывалось, как будто и не было ни томительных тех ожиданий, ни желанно-счастливых минут, когда о тебе говорили, писали рецензии на твою книгу, и всё приходилось начинать сначала. А начиналось всё трудней и трудней. К тому же и газета много сил отнимала, и это было совсем нелегко — днём тянуть газетную лямку, а вечером садиться за рассказ или повесть. Прежде, по молодости, приходил домой из редакции: чайник на плитку, сам за машинку и — до утра. Нет, были счастливые-то минуты! Вот эти минуты, когда добирался до последней точки, когда ставил её, понимая, что даже на многоточие сил не осталось, пожалуй, это и было счастье. Но когда это было! Теперь он уже не работает по ночам, целый день сам себе хозяин.

Три года назад, дождавшись выхода новой, четвёртой по счёту книги, Глеб решил наконец уйти из газеты — на вольные писательские хлеба. Хлеба и в самом деле оказались вольными, но не такими сладкими, как думалось когда-то. Хотелось взяться за большую работу, но сама мысль о том, на какие муки он добровольно собирается обречь себя, приводила в смятение, рождала уже знакомую, не вчера зародившуюся тревогу: смогу ли, справлюсь ли? И будет ли то, о чём я хочу написать, для кого-то желанным откровением? Да и что я хочу написать, что собираюсь поведать людям?

Поделиться с друзьями: