***Когда приходит юности каюк,мне от фортуны лишнего не надо —март на исходе. Хочется на юг.Секундомер стрекочет, как цикада.Мы так взрослели поздно, и засимдо тридцати болтали, после — ныли,а в зрелости — не просим, не грустим,ворочаясь в прижизненной могиле.Но март проходит. Молоток и дрельиз шкафа достает домовладелец,терзает Пан дырявую свирель,дышу и я, вздыхая и надеясь.То Тютчева читаю наизусть.То вижу, как измазан кровью идолна площади мощеной — ну и пусть.Свинья меня не съела, Бог не выдал.Еще огарок теплится в руках,и улица, последняя попытка,бела, черна и невозвратна,как дореволюционная открытка…***Льет
в Риме дождь, как бы твердящий «верь,ни в яме не исчезнешь ты, ни в шумеродных осин» — но умирает зверь,звезда, волна. И даже Бродский умер.То жнец, то швец, то в дудочку игрец,губа в крови, защитный плащ засален —уже другой, еще живой певецрастерянно молчит среди развалин.Не хочет ни смеяться он, ни выть,Латынью пахнет в каменном тумане.Ну что еще осталось? все забытьи все назвать своими именами?Но в этот час безлюден Колизейлишь на стене чернеет в лунном светепосланье от неведомых друзей —«Мы были здесь: Сережа, Алик, Петя».***От райской музыки и адской простоты,от гари заводской, от жизни идиотскойк концу апреля вдруг переживаешь тыприпадок нежности и гордости сиротской —Бог знает, чем гордясь, Бог знает, что любя —дурное, да свое. Для воронья, для вора,для равноденствия, поймавшего тебяи одолевшего, для говора и взора —дворами бродит тень, оставившая крест,кричит во сне пастух, ворочается конюх,и мать-и-мачеха, отрада здешних мест,еще теплеет в холодеющих ладонях.Ты слышишь: говори. Не спрашивай, о чем.Виолончельным скручена ключом,так речь напряжена, надсажена, изъятаиз теплого гнезда, из следствий и тревог,что ей уже не рай, а кровный бег, рывокпотребен, не заплата и расплата —так калачом булыжным пахнет печьостывшая, и за оградой саданочь, словно пестрый пес, оставленный стеречьдеревьев сумрачных стреноженное стадо…***Какой там нетленной, когда до конца одну быдотянуть, когда в черных и неученых полях — весна,и музыка всходит из-под земли, словно зубыдракона, по ошибке посеянные во временадопотопные и простые, подобные льну и шерсти,долгому полотну океана, парусу на волне,и шестое чувство — прохладное чувство смерти —только наклевывалось. В ледяном винеоседали светлые крошки винного камня,и старик, прищурившись (он еще не был слеп),раскладывал на холстине, под бережными облакамисыр, оливки, солоноватый ветер, вчерашний хлеб.***То ли храм, то ли дворик заброшенный, то ливремя летних каникул в оставленной школе,ночь, замки, коридоры, смотри не споткнись —и нырнешь с чердака в безответную высь,где по залам негостеприимной вселеннойбродит Гея в обнимку с безумной Селеной,и любуются пляской галактик онина правах небогатой родни…Бормоча, бродит Гея по вечному кругу,за собою ведет приживалку-подругу,помолчи, говорит, ни о чем не жалей…И несет холодком из небесных щелей.***Так, спесь твоя сильна, и сны твои страшны,пока стоит в ушах — невольный ли, влюбленный —шум, сочетающий тщеславный плеск волныи гул молитвы отдаленнойИ посох твой расцвел, и слезный взгляд просох:на что же плакаться, когда в беде-злосчастьенам жалует июль глубокий, сладкий вздохи тополиный пух опухших глаз не застит?Пусть время светится асфальтовым ручьем,пусть горло, сдавлено волнением начальным,переполняется тягучим бытием,текучим, зябнущим, прощальным, —пусть с неба низкого струится звездный смех —как голосит душа, как жаль ее, дуреху! —не утешение, но музыка для тех,кто обогнал свою эпоху.***Оглядеться и взвыть — невеликая тонкость,замолчать — не особый позор.Остается пронзительный дождь, дальнозоркость,лень, безветрие,
рифменный вздор —для других, вероятно, бывает награда,для аэдов, мучительный трудизучивших, которые музыку адана латунные струны кладут,для других, беззаботно несущих на плахузахудалую голову, будто капустный кочан,тех, которым с утра улыбается Бахус,и русалки поют по ночам —но такому, кто суетен, и суеверен,и взыскующим Богом забыт,кто с рожденья ломился в открытые двериверы, смерти и прочих обид —не видать запоздалой истомы любовной,не терзаться под старость, впотьмах,неутешною страстью, горящею, словносветлячки на вермонтских холмах.***О знал бы я, оболтус юный, что классик прав, что дело дрянь,что страсть Камен с враждой Фортуны — одно и то же, что и впрямьдо оторопи, до икоты доводят, до большой бедылитературные заботы и вдохновенные труды!И все ж, став записным пиитом, я по-иному подхожук старинным истинам избитым, поскольку ясно и ежу —пусть твой блокнот в слезах обильных, в следах простительных обид —но если выключат рубильник, и черный вестник вострубит,в глухую канут пустоту шофер, скупец, меняла, странник,и ты, высоких муз избранник, с монеткой медною во рту —вот равноправие, оно, как пуля или нож под ребра,не конституцией дано, а неким промыслом недобрым —а может быть, и добрым — тот, кто при пиковом интересеостался, вскоре отойдет от детской гордости и спеси,уроки временных времен уча на собственном примере —и медленно приходит он к неуловимой третьей вере,вращаясь в радужных мирах, где лунный свет над головою,и плачет, превращаясь в прах, как все живое, все живое.***Стоокая ночь. Электричества нет.Зверь черный — мохнат, многоног —твердит, что свобода — погашенный свет,а время — гончарный станок.В ответ я смотрю в нехорошую тьмуи, кажется, не возражаю ему.Язык его влажен и красен,блистающей сажей окрашена шерсть,два уха, а лап то ли семь, то ли шесть,и лик лупоглазый ужасен.Хвостатая ночь. Электрический пыл.Зверь белый по имени Бытьтвердит, что вовек никого не любил,и мне запрещает любить.Зверь белый, светящееся существо,широкие крылья длинны у него,и очи горят фонарями.Не шли мне их, Господи — сажа ли, мел,я отроду умных бесед не умелвести с молодыми зверями.Затем мне и страшен их древний оскал,что сам я, зверь темных кровей,всю жизнь, словно чашу Грааля, искалневедомой воли твоей.Неужто ус, коготь, и клык, и резец —гармонии горькой ночной образец,поведай мне, отче и сыне!Наследники праха, которым немил,агатовый космос и глиняный мир,о чем вы рыдаете ныне?***Бледнеет марс, молчит гомер, лишь слышится окрест:я не флейтист небесных сфер, я ворон здешних мест,ладья в пучине давних вод, лепечущих о том,что все, как водится, пройдет рекою под мостом.А где иные голоса? Кто ныне учит нравступенчатого колеса в обрывках скользких трав,сих выщербленных жерновов, заржавленной оси?Крутись, скрипи, бывай здоров, пощады не проси —мели о свете за рекой, емеля, друг-простак,посыпав пыльною мукой свой шутовской колпак…***…я там был; перед сном, погружаясь в сладкийбелоглазый сумрак, чувствовал руку чью-тона своей руке, и душа моя без оглядкиуносилась ввысь, на минуту, на две минуты —я там был: но в отличие от Мохаммадаили Данта, — ягод другого поля —не запомнил ни парадиза, ни даже ада,только рваный свет, и нелегкое чувство воли.А потом шестикрылая испарялась сила,умирала речь, запутавшись в гласных кратких,и мерещились вещи вроде холста и мыла,вроде ржи и льна, перегноя, дубовой кадкис дождевой водой. Пахнет розой, грозою. Чудо.Помнишь, как отдаленный гром, надрываясь, глохнет,словно силится выжить? Сказал бы тебе, откудамы идем и куда — но боюсь, что язык отсохнет.