Норвежский лес
Шрифт:
— И это все, что ты помнишь об Уэно?
— Да, — ответила Мидори. — А ты когда-нибудь уходил из дома?
— Нет.
— Почему?
— Не додумался…
— А ты — странный, — с легким восхищением сказала Мидори, наклонив голову набок.
— Разве?
— Во всяком случае, отец просил тебя позаботиться обо мне.
— Что, правда?
— Конечно, правда. Я это чувствую. Инстинктивно. И что ты ответил?
— Я не знал, что сказать. Ну, вроде, не переживайте, все нормально. Я побеспокоюсь и о билетах, и о Мидори.
— То есть, пообещал отцу… заботиться обо мне, — сказала Мидори и серьезно посмотрела мне в глаза.
— Да нет же, — суетливо прервал я. — Я же тогда и не понял толком, что к чему…
— Не переживай. Это шутка. Я просто немного над тобой
Допив кофе, мы вернулись в палату. Отец продолжал крепко спать. Если совсем близко, то слышалось его сонное дыхание. Дело шло к вечеру, и свет за окном окрашивался в мягкие тихие тона, осенние уже по-настоящему. На провода уселась, посидела и унеслась прочь стайка птиц. Мы с Мидори забились в угол палаты и тихо беседовали. Она посмотрела на мою руку и предсказала:
— Ты проживешь до пятисот лет, будешь трижды женат и погибнешь в аварии.
— Неплохая судьба, — ответил я.
В пятом часу проснулся отец. Мидори села в изголовье, промокнула пот, дала попить, спросила, как голова. Пришла медсестра, измерила температуру, пометила, сколько раз больной помочился, проверила капельницу. Я тем временем уселся на диван в комнате отдыха и посмотрел прямой репортаж футбольного матча.
— Ну, мне пора, — сказал я, когда пробило пять. Затем обратился к отцу: — Мне надо идти на работу. С шести до половины одиннадцатого продаю пластинки на Синдзюку.
Он посмотрел на меня и легонько кивнул.
— Послушай, Ватанабэ, я не знаю, как это сказать, но я очень благодарна тебе за сегодня. Спасибо, — сказала Мидори, провожая меня до выхода из больницы.
— Да не за что, — ответил я. — Если понадобится, могу приехать в следующее воскресенье. Мне хотелось бы опять увидеться с твоим отцом.
— Серьезно?
— Все равно в общежитии, по большому счету, делать нечего. А здесь можно поесть огурцов.
Мидори скрестила на груди руки и постукивала каблуком по линолеуму.
— Сходим опять куда-нибудь выпить? — сказала Мидори, слегка наклонив голову набок.
— А порно-кинотеатр?
— Посмотрим кино и поедем выпивать, — ответила она. — И, как всегда, будем сполна говорить о всяких непристойностях.
— Не мы, а ты, — возмущенно поправил я.
— Какая разница? Во всяком случае, за этими разговорами напьемся в стельку и в обнимку пойдем назад.
— Что будет дальше, я примерно представляю, — вздохнул я. — Я буду тебя убалтывать, а ты — ни в какую.
— Хм-м.
— Ладно, приезжай, как сегодня утром. В следующее воскресенье. Вместе и поедем.
— Юбку длиннее надеть?
— Да.
Но в следующее воскресенье в больницу мы не поехали. Отец Мидори умер в пятницу утром.
В полседьмого позвонила Мидори. Я накинул на пижаму халат, спустился в вестибюль и взял трубку. Бесшумно лил леденящий дождь.
— Отец умер, — тихо сказала Мидори.
— Я могу помочь?
— Спасибо. Все нормально. Мы привыкли к похоронам. Просто хотела тебе сообщить. — И она тяжко вздохнула. — На похороны не приходи. Не люблю я это. Вот где не хотелось бы с тобой встречаться.
— Хорошо.
— А ты правда сводишь меня в порно-кинотеатр?
— Конечно.
— На самый непристойный?
— Непременно подберу. Самый такой.
— Ладно, я сама позвоню, — сказала Мидори и положила трубку.
Но пропала на целую неделю. Мы не виделись на занятиях, она не отвечала на мои звонки. Каждый раз, возвращаясь в общежитие, я проверял, нет ли каких-нибудь сообщений. Но никто не звонил. Однажды ночью, выполняя данное слово, я попробовал мастурбировать, думая о ней, но толком ничего не получилось. Тогда я переключил свои мысли на Наоко, но в этот раз ее облик тоже не помог. Как нелепо все. И я бросил это занятие. Выпил виски, почистил зубы и лег спать.
В воскресенье утром я написал письмо Наоко. Рассказал об отце Мидори. Как ходил проведать отца однокашницы и съел там оставшиеся огурцы. Отец увидел, как аппетитно я их грызу, попросил себе тоже и с хрустом съел.
Но, в конце концов, через пять дней на рассвете умер. Я до сих пор отчетливо помню тихий хруст, когда он грыз огурец. Смерть человека оставляет после себя маленькие удивительные воспоминания.Еще я написал:
Просыпаюсь по утрам и думаю о тебе, о Рэйко, о птичнике. О воробьях, голубях, попугаях, индюшках и кроликах. Вспоминаю желтый плащ с капюшоном, который ты надела дождливым утром. Очень приятно думать о тебе в теплой постели. Будто ты рядом — свернулась калачиком и сладко спишь. Прекрасно, если бы так было на самом деле.
Иногда мне становится нестерпимо грустно, но в целом жизнь течет своим чередом. Подобно тому, как ты каждое утро прибираешься в птичнике и работаешь в поле, я тоже каждое утро завожу свою пружину. Пока встаю с постели, чищу зубы, бреюсь, завтракаю, переодеваюсь, выхожу из общежития, иду в институт — делаю тридцать шесть оборотов. А сам думаю: пусть и этот день пройдет не зря. Долго не обращал внимания, но в последнее время стал разговаривать сам с собой. Завожу пружину и что-нибудь бурчу себе под нос.
Очень жаль, что я не могу тебя видеть. Но не будь тебя, моя токийская жизнь оказалась бы куда тяжелее. По утрам думаю о тебе в постели и говорю себе: нужно завести пружину и не вешать нос. Стараться здесь так же, как ты стараешься там.
Но сегодня — воскресенье. День без пружины. Покончив со стиркой, я пишу тебе в своей комнате письмо. Вот допишу, наклею марку, брошу в почтовый ящик, и до вечера совершенно свободен. По воскресеньям я не учусь. Я успеваю это делать в обычные дни — в перерывах между лекциями иду в библиотеку и занимаюсь. Поэтому на воскресенье ничего не остается. Воскресный полдень тихий, мирный и… одинокий. Я в одиночестве читаю книги, слушаю музыку. Бывает, пытаюсь вспомнить те дороги, по которым мы гуляли в воскресные дни, когда ты жила в Токио. Даже твою одежду могу вспомнить до мелочей. В такие минуты я много о чем вспоминаю.
Передавай привет Рэйко. По вечерам мне так не хватает ее гитары.
Дописав письмо, я сбросил его в почтовый ящик в двухстах метрах от общежития, зашел в соседнюю булочную, купил сэндвич с яйцом и колу и съел на скамейке в парке. Можно сказать, пообедал. В парке мальчишки играли в мяч, и я, чтобы убить время, понаблюдал за ними. Осеннее небо с каждым днем становилось все выше и голубее. Случайно задрав голову, я увидел: параллельно, как по трамвайным рельсам, движутся ровно на запад два самолета. Я подобрал и бросил обратно подскочивший ко мне «фол». Дети сняли кепки и поблагодарили. Как и во всем детском бейсболе, тут преобладали подачи и перебежки.
Спустя время я вернулся в комнату и принялся за книгу, но не мог на ней сосредоточиться, и, глядя в потолок, стал думать о Мидори. Ее отец, видимо, всерьез пытался попросить, чтобы я позаботился о Мидори. Хотя что он имел под этим в виду, мне было неизвестно. Скорее всего, он меня с кем-то перепутал. В любом случае, в пятницу утром, когда лил холодный дождь, он умер, и теперь уточнять смысл его слов было уже поздно. Я представил, что перед смертью он усох еще сильнее. И стал в печи крематория прахом. После себя оставил неприметную книжную лавку в неприметном торговом квартале и двух дочерей, из которых как минимум одна — чудачка. Что это была за жизнь? — думал я. И о чем он, лежа на больничной койке с искромсанной и помутневшей головой, думал, глядя на меня?
Мне стало невыносимо грустно от мыслей об отце Мидори. Я раньше обычного снял высохшее белье и поехал на Синдзюку побродить, чтобы убить время. И облегченно вздохнул в воскресной сутолоке оживленного квартала. В переполненном, как утренняя электричка, книжном магазине «Кинокуния», купил «Свет в августе» Фолкнера, зашел в самый громкий джаз-бар, где, слушая пластинки Орнетта Коулмена и Бада Пауэлла, пил горячий и крепкий, но невкусный кофе и читал только что купленную книгу. В полшестого закрыл ее, вышел на улицу, слегка перекусил и вскользь подумал, сколько десятков или сотен раз повторится такое воскресенье. «Тихое мирное одинокое воскресенье», — попробовал сказать я вслух. По воскресеньям я не завожу пружину.