Новый Мир ( № 7 2009)
Шрифт:
Ори і засівай лани,
коси широкі перелоги
і грошики за баштани
лупи – та все одкинеш ноги!
Травестия травестией, но «котляревщина» пробиралась и в сочинения, ей всецело чуждые. В 1831 – 1836 годах Гребёнка напечатал «вольный перевод на Малороссийский язык» поэмы Пушкина «Полтава»: шаг важный, призванный доказать эстетическую полноценность украинского языка. Переводчик прекрасно это осознавал; а Квитка так даже и плакал, читая.
Багатий дуже Кочубей:
Його ланам конця
Його отара скрізь гуляє
В зеленім лузі без людей;
А луг аж стогне під волами...
Каким бы ни было качество стихов, – но очевидно, что цель и стратегия тут совсем иные, чем у Гулак-Артемовского. Перевод здесь осуществляется не с языка на язык, но с поэтики (авторской) на поэтику (условно народную). Поэтому «Тиха украинская ночь...» превращается в следующие строки:
Давно вже сонечко зайшло
За гору, ген по той бік річки;
Ущухнув гомін, дав бог нічку,
Надворі тихо все було.
И все, а больше и не надо. Картина не столь яркая, как у Шевченко («Реве та стогне Дніпр широкий...» – 1837 год), но очевидно, что именно такие тексты и торили путь «Кобзарю».
Однако Гребёнка не смог уйти от готовых блоков, которые ему предлагала «котляревщина». Узнаваемые ситуации требуют узнаваемого воплощения. Поэтому вместо «Бесстыдный! старец нечестивый! / Возможно ль?... нет, пока мы живы...» –
Бридкий, мерзенний, глянь, поганець!
Чи можна? ні, паскудний ланець!..
Это, с одной стороны, вероятно, ближе к тому, что могла сказать историческая Кочубеиха, а с другой – прямая отсылка к «Энеиде», едва не цитата.
Это – тупик.
Но практически одновременно создавались совершенно иные тексты, в большей или меньшей степени свободные от «простонародного» (читай: вульгарного) уклона. В 1829 году (еще до «Полтавы» Гребёнки) Левко Боровиковский напечатал балладу «Маруся» –украинский вариант «Светланы» Жуковского. Выдержанные в совершенно не-котляревском духе стихи писали Амвросий Могила и Иеремия Галка (А. Метлинский и Н. Костомаров). Наконец, Шевченко четко разделил два стилистических плана: к «котляревщине» он прибегал исключительно в сатирических целях – то есть переводил ее из имперского поля в антиимперское.
«Котляревщина», видимо, составляла (и составляет) неизбежный этап, который украинская литература проходит на исторических переломах. «Энеида» стала принципиально важным текстом не потому, что была первой – да она и не была: еще до Котляревского травестийное переложение «Буколик» (под заглавием «Диалог, или Разговор пастырей») выполнил Афанасий Лобысевич. А два века спустя предельно сниженная карнавальная форма потребовалась культовому андерграундному автору Лесю Подервьянскому, чтобы покончить с советско-имперским наследием. Однако и русско-украинский словарь, приложенный к поэме Котляревского, и матерная игра с культурными стереотипами у Подервьянского свидетельствуют, что «прошлое не умерло; оно даже не прошло», как говорил фолкнеровский герой. «Котляревщина» – первый шаг, за которым должно было последовать (и последовало) свободное творчество без всякой оглядки: неудивительно, что оно оказалось связано с бурной деятельностью фольклористов и этнографов, развернувшейся в Харькове в первые десятилетия XIX века. (Достаточно назвать имя Измаила Срезневского, который прославился не только научными трудами, но и фальсификациями народных дум, в традиции Оссиана.)
Гоголь избежал стилевой ловушки «котляревщины»: на рубеже 1820 – 1830-х годов русская литература предлагала больший набор моделей, с которыми мог играть молодой автор. Два полюса – дьяк Фома Григорьевич и «гороховый паныч», а между ними расположились все прочие рассказчики. Довольно быстро Гоголь создал свои маски и свои модели, которым усердно подражали новые эпигоны.
«Нам <...> надо писать по-русски, надо стремиться к поддержке и упрочению одного, владычного языка для всех родных нам племен. Доминантой для русских, чехов, украинцев и сербов должна быть единая святыня – язык Пушкина, какою является Евангелие для всех христиан... А вы хотите провансальского поэта Жасмена поставить в уровень с Мольером и Шатобрианом!»
Так, по воспоминаниям Григория Данилевского, проповедовал Гоголь за четыре месяца до смерти. «Провансальский поэт» – это, разумеется, Шевченко, о чьих стихах Гоголь тогда же отзывался довольно резко: «Дегтю много, и даже прибавлю, дегтю больше, чем самой поэзии, – но тут же прибавлял: – А его личная судьба достойна всякого участия и сожаления...»
Шевченко неизменно отзывался о Гоголе с восторгом – однако читал его в своем ключе, встраивая гоголевские сюжеты в свою поэтическую мифологию, что по-своему не менее жестоко (тема слишком обширная, чтобы хотя бы кратко здесь о ней говорить).
Почему Шевченко в стихотворении «Гоголю» (1844) причислил писателя к своим предшественникам? (Котляревский для него «батько», Гоголь – «великий друг» и «брат», хотя ни с тем, ни с другим Шевченко никогда не виделся.) Современные интерпретаторы могли бы сказать, что таким образом Шевченко пытался «вписать себя в канон» – но дело, кажется, не только в этом. Стихотворение «Гоголю» – еще и утопическая попытка соединить два в22222идения Украины: в начале Шевченко говорит «Ти смієшся, а я пл22222ачу», в конце – «А ми будем / Сміяться та плакать».
Два лика Украины, веселый и печальный, – конечно, именно так. Но...
Но гоголевская Украина, которая ушла в прошлое безвозвратно, оставив в настоящем только миргородских обывателей...
Но Украина Шевченко – и Костомарова и Кулиша, – готовая соединить славное, но мертвое прошлое с будущим, готовая побороть смерть «усильем воскресенья» [20] ...
Две эти Украины несовместимы. У них одно прошлое, схожее (но не тождественное) настоящее и совершенно разные будущие.
Исторический смысл появления Шевченко в том, что он отверг оба наметившиеся пути: и растворения в общерусской литературе как еще одной этнографической примеси, которая скоро исчерпает все свои возможности (утверждал же Белинский, что после «Тараса Бульбы» об истории Украины писать больше нечего), и замыкания в «литературе для домашнего обихода», которая отчасти может быть интересна и великороссам (как нежна Маруся у Основьяненко! как Марко Вовчок сочувствует крестьянам!). «Кобзарь» возник в том же контексте, что «Энеида», «Маруся» и «Диканька», но тут же оказалось, что решает он совершенно другие задачи – не в последнюю очередь потому, что Шевченко предложил столь же мифологизированный образ живой Украины.
Поэзия преображает мир – и былое и грядущее. Какой Украина была – этим она обязана Гоголю; какой стала – обязана Шевченко. Через обретение языка (прежде всего языка поэтического) Украина обрела и способность к развитию – прочь от внеисторической неподвижности, в которой она, по уверениям досужих путешественников, пребывала.
Но это имело свою цену, давно известную: отказ от «сокращенного эдема», существовавшего, впрочем, лишь в воображении, но столь прочно, что для многих он заслонял реальность. Но, право же, такую цену стоит платить.